Я размышлял, разглядывая замызганную брошюрку, на которой было написано: «Правила службы на железной дороге, Государственные железные дороги Сербии» и которую мне выдал начальник при устройстве на работу. Я узнал, что есть и неохраняемые переезды через пути, где установлен знак в виде сильно приплюснутого «икс», а называется он «Андреевский крест». Иногда на этом знаке горят красные огни и звучит ритмичный звуковой сигнал, когда приближается поезд, но большинство Андреевских крестов либо вовсе без сигнализации, либо она повреждена и сломана неосторожными прохожими. Этот знак всегда вызывал у меня мурашки на коже, потому что он был похож на надгробный крест некоего Андрея, который когда-то, переходя пути, попал под поезд. И крест сплющился, превратился в «икс», как будто его тоже переехал локомотив. Помню, в детстве однажды ночью я слышал, как мама и папа, думая, что я сплю, взволнованно рассказывали о том, что на днях на вот таком переезде наш сосед Бычок, не знаю, что это было — его фамилия или прозвище, попал в аварию на своём «рено-4», из которого пожарные сутки не могли вытащить его труп, потому что после удара машина была размером с «большую консервную банку». И всю ночь я представлял и видел во сне Бычка в образе большой дохлой рыбины в консервной банке. И первое, что бросилось мне в глаза, когда я вошёл сюда, в этот дом-убежище, были именно пустые банки из-под бычков, доставшиеся мне в наследство от предшественника. И заметил странное совпадение (а я человек, который верит, что ничто на свете не случайно): на всех жёлтых бумажных этикетках банок, серийным убийством которых занимался мой предшественник, была одна и та же надпись: «Бычки в масле»!
Постепенно мне становилось ясно, почему я так волновался: железнодорожный переезд для меня был фактически личным архетипом (что-то вроде «личной математики») высшей опасности, местом возможной смерти, рулеткой судьбы. А я, вовремя опуская шлагбаум, продлеваю жизнь тысячам таких «бычков», сидящих за рулём машины. За тридцать минут ожидания дебюта в должности дежурного по переезду я осознал, что бедолаги, которых я спасаю с помощью шлагбаума, никогда не узнают о своём невидимом Воскресении. И пока они, выключив двигатели, курят в машинах перед опущенным шлагбаумом, им и в голову не приходит, что в следующие две-три минуты они могли бы запросто погибнуть, но избежали своей участи. Во мне, наоборот, существовало чёткое осознание того, что поезда — это символы судьбы, с которой, к счастью, я разминулся. Когда потом месяцами мимо меня с грохотом проносились поезда, я представлял себе, что внутри возможно едет женщина, которая могла бы сделать меня несчастным, изменяя мне; мне было приятно думать, что она только что пронеслась мимо, что у неё не было никаких шансов причинить мне боль, что для неё судьбой «запланировано» выйти на какой-то другой станции и сделать несчастным кого-то другого, а не меня. Хотя пассажиры поезда так или иначе пытались навредить, даже проезжая мимо. Однажды красивая молодая женщина выбросила из окна пустую пластиковую бутылку из-под кока-колы, когда поезд проезжал мимо моего переезда, не заметив, что я стою по стойке «смирно» у пути и официально отдаю честь составу. Бутылка попала мне по голове, красная фуражка смягчила удар, так что ничего страшного. Но боль не от брошенного камня, а от намерения, говорит Шопенгауэр (эту мысль я сегодня подчеркнул в книге, надеюсь, библиотекарь не какой-нибудь педант, проверяющий, не испортил ли кто-нибудь «его книги»). Я с облегчением наблюдал, как удалялся состав и как последний вагон превращался в точку, ибо было ясно, что эта развратная толпа, которая ездит в поездах, занимается любовью в пульмановских спальных вагонах и запивает шампанским икру в вагонах-ресторанах, эта одичавшая орда, которая постоянно переселяется с востока на запад и с запада на восток, налево и направо от моего скромного домика со шлагбаумом, точки отсчёта моего мира, мне чужда, что она пронесётся мимо и сожрёт не меня, меня не тронет.
Сегодня у Иоанна Лествичника я нашёл свою любимую фразу (читал её постоянно, начиная со школьной скамьи, но мало что понимал) и, конечно же, подчеркнул её, потому что я не умею читать книгу, кроме как с карандашом в руке; все думают, что карандашом пишут, а я карандашом читаю, и для меня неподчёркнутая книга — поверхностно любимая женщина. Изречение о разрыве с миром гласит: «Странник тот, кто везде с разумом пребывает, иноязычный среди иноязычного народа». Так и я понимал язык пассажиров, высовывавшихся из окна медленно проходящих мимо меня вагонов, но не говорил на нём. И чего только я не слышал из тех окон; это были обрывки, а обрывки наиболее привлекательны, потому что они требуют, чтобы ты их дополнил, закончил, придал им смысл. Например, я помню, как мужской голос сказал другому, женскому, голосу: «Я бы избавился от него ночью, пока он спит, включил бы газ на кухне, и все дела».