Если бы Аня спросила, я бы сказала ей, что посмотрела на него с презрением, и до сих пор не могу себе этого простить. Потому что, презирая кого-нибудь, ты оскверняешь свою душу: с помощью презрения в душу по самым потаённым капиллярам вероломно проникает тщеславие, чтобы сказать, что ты всё же выше кого-то. Если бы я действительно была выше его, я бы его не презирала, а жалела и со слезами молилась о его спасении до моего; но я его презирала, и это означало только то, что он всё ещё что-то значил для меня. В тот момент этому скоту только такое и было нужно — что он ещё что-то значит для женщины, которую он оставил ради молоденькой, только достигшей совершеннолетия ученицы, которой я преподавала в гимназии немецкий, а он обучал работе с компьютером.
Если бы Аня спросила, я бы рассказала ей, что, когда мы соглашались с решением суда и нужно было написать собственноручно: «Я принимаю это решение в ясном уме и с чистой совестью», только тогда я поняла, что я спала, дышала и жила с человеком, почерк которого я никогда не видела. Тогда я впервые увидела его почерк, мелкий, корявый и неразборчивый, и помню, что подумала: «Нет большей проституции, чем сначала познакомиться с членом любовника, а лишь затем с его почерком. Если бы женщины сначала обращали хоть чуточку внимания на почерк своих партнёров, они были бы счастливее и избегали ненужных страданий». Я видела его подпись на кредитной карточке, но почерк — никогда.
Мы с ним действительно были несовместимы. Но дело не в том, что «даже наши воспоминания несовместимы» (какой великолепный компьютерный дебил!); дело в том, что у нас были разные души: он запоминал данные, я помнила переживания. Я сперва писала всё от руки, а потом набивала на компьютере, а он даже списки покупок в магазине печатал на принтере. Из-за этого мы часто ссорились; он в шутку называл меня «амишем» — членом секты, знаменитой своим неприятием прогресса и всяких гаджетов — только потому, что я предпочитала писать от руки, а не печатать на клавиатуре, и это оскорбляло меня до глубины души. Но всякое зло во благо: именно из моего смиренного гнева из-за «амишей» родилась идея того, что я пишу, что, по утверждению немецкого издателя, станет бестселлером. Это «Книга о книге». Благодаря этому неподражаемому компьютерному идиоту родилась первая глава книги, посвященная азбукам, в которой я написала:
Буква — величайшее изобретение человечества, более важное, чем колесо. Чтобы изобрести колесо, человек украл идею, посмотрев на солнце, катящееся по небу. Чтобы изобрести самолет, он украл образ птицы, чтобы изобрести подводную лодку, он украл образ рыбы, чтобы изобрести пароход — он украл образ утки… Но какой Божий образ он украл, чтобы изобрести букву?
Мы сегодня недооцениваем значение письма из-за всплеска интереса к цифровым и «смарт устройствам» и их переоценки. (В этом месте, когда я читала ему первую главу, он снова назвал меня «амиш» и нахмурился). К сожалению, мы вообще не осознаём существования памяти буквы. Правильнее говорить «воспоминание буквы» вместо «памяти буквы», потому что память — это только запоминание, а воспоминание — это переживание; мы запоминаем понятия и образы и вспоминаем чувства. Каждая буква помнит свою историю и каждого, кто пользовался ею, независимо от того, был он профессором или каменщиком, священником или заключённым, потому что каждый своим личным почерком участвовал в создании её современного облика. Можно сказать, что у микрочипа самая большая память в мире, ведь всю библиотеку Конгресса можно уместить на чипе размером 2×2 сантиметра, но это не совсем так. Чип хранит информацию о других, но не обладает воспоминаниями о себе и своём возникновении, он не помнит никого из своих пользователей, а пользователь никак не влияет на будущий вид чипа. А буквы и азбуки помнят своё собственное сотворение. Они, как люди: помнят прошлое, а чипы нет.
Конечно, мы и сегодня пишем, но с помощью клавиатуры. (В этом месте он уже нервно открывал пиво и закуривал сигарету, как будто предчувствовал войну между нами). Но письмо, буква — на клавиатуре они почти не ощущаются: там буквы как бы слиты с компьютером, а не с рукой. Когда мы печатаем на компьютере, мы не чувствуем, что пишем; нам кажется, что наши мысли сразу появляются прямо на экране, что между нами и дисплеем ничего нет, что между мыслями в голове и чёрными толпами муравьёв на экране нет руки. Как будто у нас отрезали ладони, и остались только кончики пальцев, как тактильные глаза слепого, пытающегося наощупь понять, что за предмет перед ним. Таким образом, буквы становятся изображениями, но не рукописными, не пиктограммами, а созданиями компьютера, без влияния личности и её дыхания. (Боже, когда я это сейчас читаю, я понимаю, что со мной непременно должно было случиться подобное разделение, это «я смотрю на Лелу, как если бы она была кем-то другим», это «я вижу, обоняю и слышу вместо Лелы», потому что, и когда я пишу на клавиатуре, я пишу вместо Лелы, а когда Лела пишет карандашом, она пишет этим карандашом сама, а не я пишу вместо неё!) Всё уже превратилось в картинки: как мы уже едим изображения гамбургеров, а не настоящие гамбургеры, так мы пишем компьютерными изображениями букв, а не настоящими буквами и настоящими словами.
Так, с наступлением компьютерной эры произошла дефлорация письма: оно окончательно утратило свою невинную мистику. [1] Письмо стало прозрачным: его понимают все. А письмо было призвано быть величайшей загадкой для человека, потому что в его основе лежит и криптография (неграмотные не имели представления о тайном значении исписанного пергамента ранних цивилизаций). В письме бесспорно есть и момент прозрачности (письмо всё-таки было придумано для того, чтобы его понимали), но почерк, рукопись были последним таинственным и тайным смыслом письма. Когда вы читаете рукописные заметки на полях книги, вы задаётесь вопросом — какой рукой и какой душой это написано, почему так неряшливо написаны буквы, есть ли у этой руки образование, почему буквы какие-то грустные (особенно завитки, крючки и округлости рукописных букв) и часто ли плачет эта душа, какие отметки она получала в школе, какими болезнями страдает, что у неё буквы так шатаются, а иногда и падают, какая зарплата у души, что она пишет с таким нажимом? Когда вы читаете comments своего научного руководителя по поводу дипломной работы на виртуальных полях компьютерного монитора, такие вопросы не приходят в голову. Компьютер делает письмо не только прозрачным, но и обезличенным, общим. И сегодня бумага остаётся величайшим предателем того, кто пишет: на ней могут быть следы слёз, кофе, вина, остатков еды [2] , так что она говорит больше, чем экран компьютера, который в этом смысле настоящий идиот: повёрнут к себе. Бумага передаёт даже запахи: соседка, у которой муж сидел в тюрьме, после каждого письма рассказывала, что в тюрьме пахнет затхлостью и кислой капустой, хотя никогда там не была. Поэтому, когда сегодня говорят «отпечатано на бумаге», это просто ложь, потому что отпечатать можно только оттиск пальца, уникальный код человека, вписанный в узоры на подушечках указательных пальцев; этот единственный узор нельзя перенести на клавиатуру и экран, а можно только на бумагу с рукописным текстом.
Я всё-таки думаю, что Гутенберг пока ещё не уступил место Биллу Гейтсу и не уступит. Мы все пользуемся электронными книгами, но держать книгу в руке — это не то же самое, что читать эту же книгу в электронном виде. Электронная книга также означает смерть «пограничного» литературного микрожанра: дарственной надписи. Она может быть банальной, может быть и настоящим шедевром, но главное в инскрипте не то, что и в каком стиле там написано, а то, что, когда вы кому-то дарите книгу, вы передаёте этому кому-то восковую печать, которой запечатана ваша душа, самое личное в вашей личности — ваш почерк. А это самое интимное в человеке, интимнее эротического переживания, даже смерти, которая, как известно, самое личное в мире. Каждый умирает сам по себе: а тут умирает не человек, тут умирает рукописание.