Я напишу главу про заметки на полях сегодня вечером, когда Аня ляжет спать. И вместе с главой, той, которая про воспоминания, то есть память букв, отправлю в издательство. Мне очень интересно, что они скажут. А то уже достали меня письмами по электронной почте, засыпали вопросами — докуда я дошла? Если бы человек знал, докуда он дошёл, он бы знал, и кто он.
АНЯ
Именно тогда, когда Марчелло нас так мило рассмешил, и именно тогда, когда я подумала, что всё будет хорошо, у меня снова возникло нехорошее предчувствие насчёт Лелы, а ещё большее насчёт того, зачем я к ней приехала. Лела уже не понимает, ни кто она есть, ни что ей надо делать. После того, как она взяла книги этого чокнутого, она как будто тоже сошла с ума: я всё больше убеждаюсь, что в наши дни безумие стало вирусом, а не психической болезнью. Лишь бы только и мне не заразиться.
Филипп ушёл в свою комнату, чтобы поиграть в видеоигры (я думаю, что она напрасно его не ограничивает), а Лела, поставив кастрюлю Марчелло на плиту, занялась изучением книг. Мы сидели за столом рядом друг с другом.
И чёрт побери, я бы солгала, если бы сказала, что не была взволнована. Мне казалось, что мы снова вместе, в нашем городке, в те годы дурачины, когда мир казался невинным и загадочным, как большой вопросительный знак, как брови того бедного библиотекаря с банками вместо очков.
Она взяла «Лествицу» и открыла её в том месте, где была нарисована развилка, дорога, разделявшаяся на два пути, помеченные «А» и «Б». Развилка была начерчена на полях страницы, на которой был подчёркнут следующий текст: «Если кто возненавидел мир, тот избежал печали. Если же кто имеет пристрастие к чему-либо видимому, то ещё не избавился от неё… Странничество есть невозвратное оставление всего, что в отечестве сопротивляется нам в стремлении к благочестию. Странничество (здесь его почерком на полях было написано: остранение, увидев это, Лела ойкнула!) есть недерзновенный нрав, неведомая премудрость, необъявляемое знание, утаиваемая жизнь, невидимое намерение, необнаруживаемый помысл, хотение уничижения, желание тесноты, путь к Божественному вожделению, обилие любви, отречение от тщеславия, молчания глубины».
Лела смотрела на меня, открыв рот.
— Остранение? Откуда он это знает? Наверняка изучал литературоведение. И русский формализм, — сказала она. И тотчас взволнованно прибавила, переходя от восхищения этим графитным возлюбленным к поклонению: — Но для него остранение не только литературный приём, но и путь к Богу!
— И Мерсо в «Постороннем» Камю был чужим для мира, — сказала я только для того, чтобы возразить ей и тут же раскаялась. Мне тут же сообщили, что в подчёркнутом тексте речь идёт не о таком отчуждении, что никогда не следует говорить то, что первым приходит в голову. В общем, Лела решила задавить меня аргументами:
— Мерсо чувствовал, что мир сам по себе бессмыслен; а этот вместе с Лествичником верит, что мир имеет смысл, если впустить Бога в сердце человека; это добровольное отчуждение, остранение, изумление мира, рассматриваемого Божьим видением через глаза человека, а у Мерсо было вынужденное отчуждение в мире без Бога. Правильнее сказать, что Мерсо был посторонним, а монах чужим на свете; это не то же самое. Мерсо не понимал бессмысленный мир, а этот его понимает, но не примиряется с его бессмысленностью, поэтому ищет смысла в чём-то высшем, в Творце.
Этого хватило, чтобы я решила помолчать до конца расследования. Она всегда была умнее меня: лучше и яснее видела даже оттенки сходства и различия, что является признаком высокого и утончённого ума, перед которым я всегда преклонялась. И тут она увидела ещё одно подчёркнутое место, рядом с которым на полях снова была нарисована развилка с возможностями А и Б, но на этот раз более решительно, с видимым нажимом карандаша на бумагу; было почти вырезано, как решение, как знак: «Поспешая к жизни уединённой, или странничеству, не дожидайся миролюбивых душ; ибо тать приходит нечаянно. Многие, покусившись спасать вместе с собой нерадивых и ленивых, и сами вместе с ними погибли, когда огонь ревности их угас со временем. Ощутивши пламень, беги; ибо не знаешь, когда он угаснет и оставит тебя во тьме».
На этом закончилось подчёркнутое, и вместе с ним закончилась моя надежда на то, что будет возможность ещё раз почувствовать себя единым целым с ней. Я оказалась среди «нерадивых» и «ленивых», любящих мир, которые могут утащить на дно таких, как Лела. И я решила в первый же удобный момент собрать вещи и уехать. И только я собралась встать и удалиться в свою комнату, как она провела пальцем по части, не подчеркнутой безумцем, которого я в тот момент ненавидела, как будто он украл что-то самое дорогое и самое моё.
— Читай, — сказала она.
И я прочитала: «Странничествуя, остерегайся праздно-скитающегося и сластолюбивого беса; ибо странничество дает ему повод искушать нас. Хорошо беспристрастие, а матерь его есть уклонение от мира. Устранившийся всего ради Господа не должен уже иметь никакой связи с миром, дабы не оказалось, что он скитается, потворствуя своим страстям. Устранившись мира, не прикасайся к нему более; ибо страсти могут возвратиться».
— Вот это и происходит с Мерсо. Он путешествует, чтобы удовлетворить свои страсти: поскольку он посторонний, брошенный в бессмысленный мир, он так легко может переспать с машинисткой и убить незнакомого человека, араба, который ничего плохого ему не сделал. А этот, читающий Лествичника, есть старец Зосима; он устраняется, потому что он со своим телом брошен в бессмысленный мир, а душа его жаждет смысла, который не на земле, а на небесах.
Меня как будто топором ударили. Было ясно, что она себя, после прочтения нескольких абзацев, подчёркнутых рукой этого абсолютно не знакомого ей идиота, увидела бесстрастным Зосимой, а меня — беспутной грешницей, машинисткой Мерсо. И его она, как и себя, видит старцем Зосимой. И во мне снова поднялся гнев: тот гнев, который я испытала, когда впервые прочитала Братьев Карамазовых и сказала ей, что мне кажется, что эта книга убивает жизнь того, кто хочет прожить её на полную катушку.
А потом она взяла с полки ещё одну «Лествицу» Иоанна Лествичника. Её экземпляр. Открыла его и протянула мне. В книге были подчёркнуты те же места, что и у него!
— Это мой графитный возлюбленный — сказала она и запрыгала, воздев руки вверх.
В этот момент зазвонил её мобильный телефон. Это был диспетчер с вокзала. Он сказал, чтобы она не пугалась, что ничего страшного не произошло, но что рядом с ним сидит мальчик, который сказал, что его зовут Филипп. Диспетчер также сообщил, что мальчик целый час просидел в зале ожидания вокзала, и это вызвало у него подозрение, поскольку ни одного поезда в расписании не было. Он привёл ребёнка к себе в кабинет и узнал от него этот номер телефона. Лела сказала, что сейчас же приедет. Но многословный диспетчер явно хотел пообщаться ещё (он говорил так громко, что я тоже его слышала, как будто он был в комнате), и сказал, что видел мальчика раньше, что заметил, что тот часто приходит на вокзал и часами сидит на скамейке. Иногда выходит и на платформу, крутится снаружи. И ещё рассказал ей, что некоторые машинисты тоже знают его и утверждают, что частенько видят его у железной дороги, рядом со шлагбаумом, что напротив церкви на въезде в город. Сказал ей, что это нехороший знак, что у машинистов есть опыт в таких вещах, и что, конечно, не дай Бог, но потенциальные самоубийцы часто околачиваются там, где потом… Я видела, что ей не хотелось продолжать разговор при мне, так что я придумала, что мне нужно в туалет, чтобы уйти и оставить её одну. Я не знаю, что она обсуждала с железнодорожником после этого, но зато вижу, что с Филиппом дела обстоят хуже некуда. Ребёнок убегает из детского сада и, следуя своим навязчивым идеям, оказывается либо в церкви, где якобы рисуют какие-то фрески, либо на железной дороге, проходящей мимо церкви, а потом идёт дальше по шпалам до вокзала и сидит там, как сказал диспетчер.