Выбрать главу

Я её не гоню, она меня совершенно не беспокоит. Я слит с миром воедино, я словно под какими-то опиатами.

Я свободен, пригвождён к одной точке, но свободен. Смотрю налево вдоль железнодорожного пути: рельсы вдалеке сходятся в мареве, жарких испарениях, как в пустыне. Иллюзия, что там есть вода, а где вода, там и жизнь: знаменитый эффект Сахары. Потом смотрю направо: то же самое. Бесконечная перспектива пути, уходящего в кажущуюся жаркую дымку. Я опускаю свою красную железнодорожную фуражку на глаза и медитирую. Осознаю, что и Восток, и Запад — это иллюзия: обычный мираж, вода, которой нет, но марево лжёт, что она есть, что она испаряется.

Смотрю направо от административного здания завода «Црвена застава»: посреди сахарского пейзажа, через который пролегает только пустая железная дорога, показывается оазис: церковный двор похож на рай до изгнания из него Адама и Евы. Весь в цветах. Теперь слышен плеск разбрызгивателей; миг назад я его совсем не слышал, наверное, потому что не смотрел на этот рай. Странная связь глаза и уха: похоже, по-настоящему мы слышим только то, что видим, а то, чего не видим, пропускаем мимо ушей. Эта тирания глаза лучше всего заметна, когда мы фотографируемся, особенно группами. Меня всегда удивляло, почему, когда после защиты диплома или диссертации перед холодным оком фотокамеры собирается большая группа, все смолкают. Как будто боятся, что если заговорят, то на фотографии останется запись звука. Врождённый предрассудок, что глаз самый важный орган чувств, что он может ещё и слышать (что ужасно), врождённый страх человека перед возможной синестезией отдалил его от Бога, от сегодняшнего ощущения, что я един с миром, что тишину я вижу, обоняю (тишина для меня пахнет креозотом железнодорожных шпал), даже осязаю её: муха, что ползает по моей щеке, есть часть тишины, обволакивающей меня.

И, наконец, в этой тишине что-то произошло: из старинной, необыкновенно красивой церкви в глухой полдень вышел мальчик, не старше шести лет, с вьющимися волосами. Он был как человек, принуждённый находиться в теле ребёнка, человек, осуждённый на детство. Такой у него был вид, и ходил он как ребёнок-старик. Он подошёл к воротам церкви, но там, у входа, его ждали трое детей постарше, один уже с играющими гормонами и прыщами. Подросток под влиянием гормонального взрыва с внешностью ребёнка и взрослой агрессией. Они угрожающе показывали ему кулаки и кричали: «Иди сюда, трус, иди! Не убегай, как какая-то девчонка!» Малыш повернулся к ним спиной, пошёл обратно к церкви и наискосок через церковный сад. Он подошёл к ограде церкви, находящейся менее чем в двух метрах от железной дороги, перелез через неё и забрался на насыпь. И зашагал по шпалам, удаляясь и от меня, и от них. Очевидно, он хотел их обойти. Это меня обеспокоило, хотя я знал, что поездов в расписании на ближайшие два часа нет. Я вскочил со стула и крикнул во весь голос: «Сойди с путей, малыш! Сойди с рельсов, я говорю!» Мальчик повернулся, несколько секунд смотрел на меня, а потом махнул рукой, как взрослый. Этот жест, по-видимому, означал: «Будешь мне ещё тут говорить! Не лезь не в своё дело!»

Я вошел в свой домик, поражённый тем, что ребёнку пришлось убегать от трёх хулиганов. Я думал о них троих. Мне это напомнило «Повелителя мух» Голдинга, книгу, натуралистически описывающую жестокость детей. В отношениях друг с другом дети могут быть более жестокими, чем даже звери. Они видят только различия и осуждают их; счастье, что они не могут сорганизоваться в общество, потому что это был бы самый тоталитарный режим в истории человечества. Вспомнив эту книгу, я ощутил острое желание перечитать её. Поэтому я вышел из сторожки, а поскольку до следующего поезда было целых два с четвертью часа, то направился, перейдя через железную дорогу, к высокому зданию, в котором на втором этаже располагалась городская библиотека. Я вошёл. Не было никого, кроме библиотекаря, задумчиво разглядывавшего какую-то конторскую книгу.

Я записался и взял три книги: монографию по истории железных дорог, «Афоризмы житейской мудрости» Шопенгауэра, и «Лествицу» Иоанна Лествичника. Библиотекарь явно не мог понять моего выбора и уяснить, какая тайная связь существует между книгой о времени изобретения пульмановского спального вагона, мрачным философом-пессимистом и монашеским трактатом об отказе от мирской суеты и радости Воскресения. Он воздержался от комментариев, посчитав, что в его библиотеку явился очередной дилетант, или в лучшем случае — чудак. Он спросил имя и фамилию: я сказал, что имени и фамилии у меня сейчас нет, я проездом. При этом он даже выронил ручку, но совладал с собой. — Вы не отсюда? — спросил он, чтобы как-то смягчить неловкую ситуацию. Я подтвердил, не объясняя, что мне здесь надо. Он сказал, что это может стать небольшим препятствием, потому что иногда даже люди, живущие здесь, не возвращают взятые книги вовремя; и спросил мой адрес электронной почты. Я сказал ему, что у меня нет электронной почты. Тогда он попросил мобильный телефон. Я сказал ему, что его у меня тоже нет и что он мне не нужен. Он поднял голову и спросил: «А где вы живёте? Скажите адрес».

Бессмысленно было ему отвечать, что у шлагбаума и сторожки на железнодорожном переезде нет адреса, потому что они стоят не на улице, а у путей, по которым ежедневно проходят поезда, везущие людей с адресами; вместо этого я дал ему две тысячи динаров, что было больше, чем стоили все три книги вместе взятые. — Я оставлю залог, — сказал я.

Он выдал мне книги без единого слова. — Пожалуйста, не более 15 дней, — напомнил он, как будто в библиотеке было полно народу, и читатели стояли в очереди, чтобы получить книгу.

Выходя, я заметил, что под потолком висела турецкая люстра с вентилятором, рассеивающим летний зной, а вокруг неё, провоцируя судьбу, летали две мухи, то приближаясь к лопастям пропеллера, то удаляясь от них. Этот звук турецкого вентилятора, выкрашенного под золото, навсегда запечатлелся во мне вместе с запахом книг в давно не проветриваемой библиотеке. Люстра была похожа на мою жизнь до приезда сюда: фальшивая позолота, воображаемый центр, вокруг которого вертится мир, а на самом деле — нечто, привлекающее внимание лишь одних только мух.

Я КАК Я

Когда я приехал сюда, отец Иларион первым делом дал мне послушание читать книгу, пока братья обедали. Было правило: читать из священных и назидательных книг во время еды, как благодарность за трапезу. Я и сегодня помню этот текст наизусть, хотя и не понимаю, как я его выучил: в театре я не мог запомнить ни единой реплики из своих пьес. Он звучит так:

«Человечество — суетное слово, дорогие братья, но, если поглядеть с высокой горы, человечества не видно. Не видно ни королевских дворцов, ни парламентов, ни храмов, ни мух, облетающих эти символы человеческого тщеславия; не видны воробьи, летающие над мухами, ни орлы, летающие над воробьями — виден только клочок голубого цвета вверху, то, что люди называют небом, и немного серого цвета внизу, то, что люди называют землёй, и между этими двумя — то, что люди вообще никак не называют.

Человечество — суетное слово, дорогие братья, но, если слушать с горы, человечества не слышно. Человечество пирует в долине, хотя ни один голос с этого пира не достигает горы; человечество плачет и рыдает вдалеке, но его плач и его рыдания не поднимаются выше воробьёв… В человечестве происходит много маленьких и больших драм, которых не замечают мухи, воробьи и орлы, но это не значит, что они не случаются, потому что их видит Тот, Кто должен их видеть.

Среди других серых пятен, видимых с горы, имелось одно, о котором никак нельзя было сказать, что это великолепный и сияющий дворец Ирода. Представьте себе, братья: гордый мраморный дворец Ирода, который было видно с горы, пусть как серую точку, исчез с лица земли, от него не осталось ни одного камня; в то время как человеческая драма, разыгравшаяся в этом дворце, живёт и по сей день».

И за этим шла история Саломеи и усекновения главы святого Иоанна. Помню страшное поучение, которое я прочитал в конце, когда братья всё тише стучали ложками, доедая обед.