Выбрать главу

— Он уже изменился, отче. Сегодняшний постмодернистский дьявол анонимен, потому что анонимны все мы. Он растворён, как соль в воде, капиллярно проникает всюду, не только в политические организации, но и во всю культуру, во всю цивилизацию. Хотя время от времени мы судим отдельных преступников, у нас нет ясной картины, как выглядит зло и в каких ипостасях оно сегодня существует. А тем более, где его корни. Зло диссеминировано повсюду, в каждом капилляре наших социальных и речевых практик — сказал я и окаменел, потому что вместо меня снова говорил тот самый Ян, который украшал себя профессиональными терминами на симпозиумах и лекциях.

Это не осталось незамеченным моим старцем.

— Диссеминировано, говоришь? — сказал он и засмеялся. — Почему бы тебе не сказать «рассеяно»? И «наши публичные беседы» вместо «социальные и речевые практики»? Ты думаешь, что будешь казаться учёней, если сошлёшься на Жака Деррида?

Я был потрясён: передо мной вдруг возник профессор философии, мирянин, а не мой старец, который должен был отвести меня к Богу.

— Это последний философ, которого я читал, сын мой: его книга «О грамматологии» была в те годы хитом. Я прочитал её, прежде чем окончательно понял, что вся философия — ложь, если она не коренится в неоплатонизме и Боге. Вся метафизика — ноль, даже та, что противится метафизике, как это делает Деррида, потому что и она использует понятия для разрушения понятий. А всякое мышление в понятиях тоталитарно и ведёт к тоталитаризму. Понятие — неизбежное зло: с его помощью мы понимаем, но и при понимании понятие обессмысливает то, что оно объясняет; потому что оно обобщает, игнорирует особенности, сущность бытия. Если я о моём любимом коне говорю, что это конь, я ничего не сказал о тепле дыхания, которое выходит у него из ноздрей, пока я его глажу. И поэтому я предпочитаю понятия сердца, живого чувства, особенного и существенного, личного опыта с Богом, чем пустую и холодную коллективную логику; первое — это солнечный свет, а второе — свет лунный.

Я так и стоял наполовину разрушенным памятником моему прошлому печальному и поверхностному знанию, которое я тогда считал вершиной мира. Это поверхностное и бесчувственное знание рассыпалось, как замок из песка на ветру. Единственное, что меня утешало, так это то, что во время послушания, когда я молчал, я тоже пришёл к аналогичным выводам о языке и его обманам. Старец продолжал:

— Могу сказать тебе, что этот философ исключительно учён, он отличный интеллектуальный эквилибрист, но я не ценю его, потому что он не мудр: мудрый интересуется истиной как таковой, а учёный — доказыванием истинности того, что он считает истиной; это две совершенно разные вещи. Этот твой Деррида, используя суетное слово, которое он называет деконструкцией, поколебал и релятивизировал все идентичности, как он их называет. А этого не должно случиться с несколькими ключевыми столпами человечества, которые он ошибочно называет идентичностями: столп и идентичность — не одно и то же. Возьми в качестве примера архитектуру. Здание держится на колоннах, а не на идентичности: неважно, будь то здание школы, больницы или церкви, оно выстоит, только если у него будут колонны. Поэтому нельзя стирать различие между такими столпами, как добро и зло, мужчина и женщина, постыдное и бесстыдное, невинное и греховное, естественное и противоестественное. Они — ценностные оси этого мира, данные Богом. А я не люблю тех, кто реконструирует Господа, — сказал он, и я вспомнил красную ленту в церкви Святой Троицы, на которой было написано «Under Reconstruction» под незаконченной фреской, на которой не было распятого Иисуса. — И если я правильно тебя понял, ты говоришь, что, пока я отшельничал и подвизался, сатана совершенно дематериализовался, что он уже ни материя, ни отношение, что он нигде, именно потому, что он везде?

— Да, мой авва. Он в людях, отче, но предварительно гораздо чаще в костылях, без которых они сегодня не могут, как инвалиды без коляски — в телевидении, рекламе, интернете, СМИ, — сказал я.

— Тогда это ужасно, — посетовал он. — Значит, он метастазировал; он уже децентрализован, и человек не знает, куда бить, чтобы победить его, — разочарованно добавил он.

— Есть ещё кое-что, — сказал я. — Сегодня зло всё более сливается с эстетикой, оно эстетизируется: нет фильма, в котором мастерски не представляют зло в качестве художественно приемлемого и красивого, — добавил я.

У него на лице ясно читалось отвращение:

— Значит ли это, что красота и добро навсегда расторгли свой союз, заключённый ещё в античности, и что красота теперь предаётся блуду со злом?

— Именно так, — сказал я.

— И значит, идёт реабилитация зла? — попав в точку, спросил старец, как будто он все эти годы преподавал на философском факультете и сидел перед телевизором, а не жил в монастыре.

— Именно так, отче, — повторил я. И добавил: — Даже волка из «Красной шапочки» и других злых персонажей детских сказок в новейших голливудских фильмах оправдывают: якобы, они творят зло только потому, что испытали зло сами, подверглись дискриминации… Отсутствие прав человека и демократии — таков сегодня главный повод для реабилитации зла, — сказал я, рискуя, что старец отругает меня за то, что я вместо слова «свобода» использую слово «демократия». К моему удивлению этого не произошло: видимо, старец был отлично подкован и разбирался в мирской политике.

— Да, но величайшая демократия не вовне, а в самом человеке: у него есть свобода выбора, делать добро или зло. Если люди злы, потому что у них нет демократии, то как тогда объяснить всё хорошее, что было сделано, когда общества не знали ни свободы, ни равенства? Хорошее существовало всегда, даже в самые тёмные времена. Да вот, вспомни отца Киру: ведь зло, совершённое на его глазах по отношению к его жене и детям, не стало предлогом и алиби для того, чтобы он тоже стал резать всех подряд.

Я молчал, а значит — мне нечего было сказать.

— Ну, если так, то мне ещё меньше жаль, что я ничего не знаю об этом вашем мире, о мире твоего поколения и поколения тех, кто после тебя. Да поможет вам Бог. Я горжусь тем, что мой личный опыт общения с дьяволом был справедливым: он не был ни эстетизированным злом, ни злом, которое находит самооправдание в том, что оно зло. Я привел тебя сюда, чтобы показать фотографию дьявола. Это не наивность и не сюрреализм, это чистый реализм. Именно так он и выглядит, — сказал он и ткнул в дьявола на фреске.

Я смотрел на него разинув рот. Что он хотел мне сказать? Что он его видел? К нему прикасался? Я уже сказал: об авве Иларионе в монастыре рассказывали истории, что он сражался с дьяволом лицом к лицу, когда скитался по пещерам и пустынничал. Говорили, что в одной такой пещере, разгневанный тем, что старец постепенно приближается к степени обожения, в него вошёл сатана, материализовавшийся в образе невиданного ранее и странного, потустороннего зверя с когтями, рогами и трезубцем. И что они боролись полчаса. Дьявол бил его, ударял о стены пещеры, бросал в него камни, царапал когтями, а старец отвечал только молитвой и слезами, и верностью Богу. И тот, лукавый, после получасовой упорной молитвы аввы Илариона, побеждённый долготерпением старца, убежал от него. Свидетелями той страшной битвы, той космологической схватки добра и зла будто бы были два исихаста, которые тоже пустынничали недалеко от его пещеры.

Я набрался смелости и спросил его: правда ли это? Он улыбнулся и сказал:

— Я слышал эту историю о моём отце. И он наверняка слушал её о своём. Но это не значит, что этого не было. Или что это не может произойти. Люди думают, что сатана не может существовать материально. Они ошибаются: достаточно вспомнить Гитлера. Но тебе не надо беспокоиться. Мой старец, авва Антоний, учил меня, что лукавый не материализуется для тебя, пока ты не достигнешь третьей ступени духовного роста — обожения. А тебе до этого ещё далеко. На первом этапе, когда сердце очищается от страстей и кается в грехах, он атакует изнутри, через тебя самого, мыслями, образами, желаниями, страстями. На втором этапе, когда ум с помощью сердечной молитвы нисходит тебе в сердце, он будет нападать извне, уже замаскировавшись и временно материализовавшись в другом облике. Он будет атаковать через близких тебе людей; они станут его одеждами, марионетками и игрушками. Но суди не их, а его, лукавого; кроме того, он никогда не будет в них постоянно; будет появляться на мгновения. Только потом, если он увидит, что ты остался на пути Христовом и начинаешь двигаться к обожению, он явится тебе. В своём настоящем, отвратительном образе. Мой старец так проповедовал, и я передаю это тебе. И если в предыдущих двух степенях он пытался ввести тебя в грех, то в третьей он придёт с одним только намерением: убить тебя. У тебя не будет меча, а у него будет; у тебя же будет только щит доброречия: твоя молитва. Ведь и искусство в миру, и молитва в монастыре — это одно и то же: щит благоязычия. К обоим относится одно и то же правило: много слов — мало, а мало — достаточно. Если сумеешь вытерпеть, если не сдашься, то запомни хорошенько: он попытается убить себя, потому что его вера — вера в бессмысленность, а тут она сама становится бессмысленной.