Так рек Философ, слава ему в небесах, в чертоге Господнем.
Зачем тогда я пишу вам? Что я хочу забыть?
3
Во-первых, надо забыть свет, облако света вокруг него, которого не видел никто, кроме меня, когда он вошел в палаты логофета. И логофет, власть высшая, не узрел облака фиолетового света вокруг тела Философа. По этому я понял, что я и Философ похожи: оба видим невидимое. Внутренним взором видим.
Такого света никогда мне не было явлено, даже когда я призывал Бога, в часы бестелесные, бесчувственные. И музыку вселенскую, которой никто, кроме меня, не слышал. Три сущности видел я: свет, цвет и музыку. Вот как нас, несчастных, обманывает написанное, вот как лживы уста, неверен язык, переменчиво сказанное: три ли это сущности?
Одну сущность я видел, лучше так сказать и придумать слово единственное; видел я одну сущность, ибо свет есть и цвет и музыка одновременно, как цвет есть свет и музыка и как музыка есть свет и цвет. Как много слов и букв для одной сущности! Един Господь Вседержитель и велик, и в разных обличьях является нам это единое. И много слов нужно, чтобы выразить это единое, хотя для одной сущности наилучшую службу сослужит одно слово. Но слова этого я не знаю. А когда много слов измышляется для одной сущности (как в словарях языков вавилонских), тогда они дробят это Единое на много сущностей, и единое уже не едино, и мы, говоря словами многими, говорим уже не о Нем. А все-таки совсем без слов ничего сказать нельзя. Нам, несчастным, нельзя произносить имя Господне, но я произношу его с многоглаголанием, ибо сердце мое слабо и все, что я умею — это мыслить разумом своим и Слово писать рукой своей.
Попробую, значит, буквами описать, хотя знаю наперед, что описание будет несходно с видением: музыка была самых изысканных тонов, самого утонченного звучания, а самого утонченного звучания земное ухо не слышит. Потом: свет, созвучный всем цветам, его составляющим; свет такой, что, когда он входит во всякую сущность, его лучи одушевляются ею и он окрашивается в цвет, подобающий этой сущности, свет неизменный, первоначальный, а меняющийся при вхождении в предмет. Свет благовидный, а благовидный потому, что он прекрасен одновременно во всех своих составляющих, потому, что он прекрасен всегда в одном и том же отношении и одним и тем же образом, потому, что он не возникает и не исчезает, не увеличивается, не уменьшается; про него нельзя сказать, что он частью красив, а частью отвратителен, или что он иногда красив, а иногда отвратителен, или что по отношению к одному предмету он отвратителен, а по отношению к другому предмету красив, или что он на одном месте красив, а на другом отвратителен, или что для одних он красив, а для других отвратителен, нет, он сам по себе прекрасен сейчас, всегда и во веки веков, обликом он всегда сообразен с самим собою, это свет, несущий в себе источник красоты: свет, музыку и цвет. Свет, видимый сердцу и распадающийся на цвета, когда его видит разум; музыка, слышимая сердцу и распадающаяся на голоса, когда ее слышит разум.
Свет — благодать, Святой Дух. Дождь, дождь из света. Как дождь, падая на землю, передает растениям их свойства: сладким — сладость, разымчивым — дурман, а ядовитым — яд, так и свет сей, входя в сердца людей, меняется и дарует им качества в согласии с доблестями сердец их.
Мне — яд. Муравьиный.
Он вошел и остановился перед логофетом. Он поклонился (и облако поклонилось вместе с ним, но этого никто, кроме меня, не видел). Рядом с логофетом был я, отец Стефан Буквоносец (отец письменности, которую должно было принять все царство, и приняло бы, если бы не пришел тот, другой!) и отец Пелазгий Асикрит, смотритель библиотеки. Мы все поклонились ему, ибо слух о чудесах и подвигах его шел впереди него. Никто из нас не знал, почему логофет вызвал его, но мы предполагали, что он хотел увериться в его духовной силе. И догадывались, что это таинственно связано со странной болезнью его дочери, которая вот уже много лет (из-за проклятия, нависшего над нашим царством и над зловещей комнатой со Словом в ней, тайна которого осталась нераскрытой) страдала от необыкновенной и неведомой болезни и под ней истлело уже столько постелей, сколько ей было лет.