Позже, в цирке, когда я уже созрел как мужчина, я убедился, что анатомические возможности в технике любви все же ограничены (хотя и весьма богаты) и что они сводятся к тем, в сущности, нескольким понятным сигналам и движениям, обычным у всех, и что я совершенно зря рассердился на Люцию в ту ночь на набережной. Сюда, понятно, не входят исключения (в цирке была одна женщина, которая могла, лежа на животе, свернуться так, что ее ноги оказывались у лица; она часто смешила нас, когда курила в такой позе); но в цирке вообще было другое отношение к технике: больше всего технике уделяли внимание при работе над номерами, а во время спектакля о технике надо было забыть; над техникой работали постоянно, в каждую свободную минуту, но, когда начиналось представление, про нее забывали и ее не было видно; а если было, то за это платили жизнью. Если встать на трапецию и начать думать о технике полета к трапеции, уже отпущенной с противоположной стороны, то тебе конец; если ты хочешь остаться в живых, то необходимым условием этого было забыть про технику, а она в те моменты, когда про нее забывали, функционировала без сучка и задоринки.
Я помню, как, до того как начать играть на саксофоне, приходил в восторг от игры некоторых знаменитых мастеров — Чарли Паркера и Вэйна Шортера, например. Я считал их богами; насвистывал их соло, восторгаясь вдохновением, которое их создало; но когда я сам научился играть на саксофоне, когда я полностью овладел техникой игры (дыханием и работой пальцев), магическая аура вокруг их исполнения совершенно исчезла: я понял, что это совершенство по большей части было результатом высокого мастерства и что где-то там, в беглости пальцев, отработанной технике дыхания (невозможно вдохнуть дважды и не выдохнуть), и находилось то, что позволяло исполнять эти пассажи и мелодические линии. Никогда я не мог наслаждаться игрой на саксофоне так, как до того, как научился играть; так и с любовью: как только я овладел техникой любви, исчезло мифическое представление о слиянии мужчины и женщины как чего-то, что происходит неопределенным и свободным образом.
А я тогда не хотел овладеть этой техникой, чтобы как можно дольше жить с неясными мифическими представлениями о телесном слиянии с Люцией. Я защищал свою собственную мифологию, согласно которой можно было читать, не выучив буквы. В одном месте в своей тетрадке, после выпивки, не знаю, по какой причине, я записал: «Трудно тому, кто умеет читать только потому, что предварительно выучил все буквы и знаки языка, на котором он читает; легко тому, кто умеет читать и не зная заранее значения знаков; только тот и читает по-настоящему. Ибо у всякой буквы, даже неведомой, есть свое тепло, отличное от тепла других букв, как у всякой вещи на земле есть свое тепло и свой цвет. У воды разве нет своего тепла и разве не холоднее она огня, который горяч? А воздух разве не посередине между этими двумя? Так и я, когда провожу перстом по буквам неведомым, чувствую их теплоту и свет их вижу, ибо у каждого тепла есть свой цвет, и знаю, говорится ли в написанном о холодном или теплом, о темном или светлом, о хорошем или плохом».