После урока одна ее подружка подошла ко мне и спросила, не у меня ли паук, брошка Люции. Я сказал, что нет.
После обеда ко мне домой пришел Земанек и позвал меня к себе: он хотел мне кое-что показать, что, по его словам, меня точно развеселит.
Он повел меня на окраину города, и я, как только мы вышли из автобуса, увидел, что в наш город приехал на гастроли цирк. Я был совершенно счастлив, потому что еще издалека мне казалось, что под этим шатром, под этим куском неба, происходит нечто чудесное, что не имеет никакого отношения к миру вокруг. И действительно, потом под этим шатром, в этом совершенном круге, я нашел душевный покой; нашел центр мира, нашел себя в этом центре, созрел как мужчина.
Когда теперь я думаю об этом, мне и вправду кажется, что тогда цирк, кроме, может быть, еще монастыря, был единственным местом, где не действовали законы окружающего его мира; он был государством в государстве, нацией и миром в самом себе, космосом в космосе, маленьким небом в большом небе. Там не действовали не только законы общества (и плохие и хорошие), но и законы природы — закон всемирного тяготения, например. Иначе как можно было объяснить эквилибристику шестидесятилетнего алкоголика Рональдо Гонсалеса, который шел на одной ноге по проволоке с женой на спине; или номера на трапеции Инны и Светланы Колениных, потрясающие выступления группы акробатов из Латвии или тем более то, что вытворяла гуттаперчевая женщина Аманда Заморано, которая могла курить, держа сигарету пальцами ноги и при этом свившись кольцом и лежа на животе? Это была безопасная территория, что-то вроде антропологического убежища для тех, у кого были нелады со всем миром и кто из-за этого стал выполнять трюки на грани невозможного: стоять на лестнице, которая ни на что не опирается, ехать на велосипеде по веревке на высоте двадцати метров, выделывать всякие трюки втроем на трапеции, где места было только для одного, и все такое прочее. Во всем этом было что-то от подвижничества, своего рода месть миру снаружи, тем, кто их обидел, тем, снаружи, как говорили на цирковом жаргоне. То есть они считали, что другие снаружи, а они внутри; другие, в свою очередь, — а это были Люция с ее Партией, физкультурник и, немного попозже, Земанек — считали нас отбросами общества, так сказать чудаками, и думали, что это они внутри, а мы вне общества. Люди в цирке на самом деле воспринимали мир вне их круга, вне их обороняемой территории, как опасный и странный; я читал, что такая обороняемая зона есть у всех животных и что она может быть от нескольких миллиметров у муравья до трех метров у льва; это хорошо знали дрессировщики львов, и длина их кнута была именно равной этой зоне, запретной для посторонних.
Когда мы вошли в цирк (Земанек подкупил сторожа, чтобы нас пустили), там репетировала Инна Коленина, женщина-паук. Я посмотрел на нее: она была не старше двадцати двух — двадцати трех лет; она сверкала в ярком свете, как рыбка в воде на закате солнца; забравшись на трапецию, она выделывала головокружительные трюки, описанием которых я вас утомлять сейчас не стану; с ней, только с другой стороны, репетировала ее сестра, Светлана; они перелетали с трапеции на трапецию в полной тишине, так что слышно было только, как скрипели канаты, на которых были подвешены трапеции. Это длилось с полчаса, а может быть, и час; время ничего не значило, и я разглядывал эту женщину, ее тело, ее незнакомую душу, я видел, с какой холодной страстью она делает свое дело, совершает настоящий подвиг, возвышаясь над собой, и думал: «Наверняка она была очень несчастна снаружи; кто знает, каким образом и как часто унижал ее какой-нибудь мужчина, чтобы она сумела сделать такое!» Я и не предполагал тогда, что я сам уже почти внутри, в цирке.