За утренним чаем молодой человек сказал:
— Я знаю одного парня, который кладет муху в рот, а она вылетает у него из уха.
— Из правого или левого? — спросил гражданин в шляпе.
— А я однажды в пионерском лагере, — сказала девушка с толстыми ножками, — нечаянно откусила пионервожатой ухо.
— Левое или правое? — спросил гражданин в шляпе.
— Точно не помню.
— Ну и что тебе за это сделали? — встревожилась не на шутку старушка.
— Ничего. Я ведь не нарочно.
— Должен вам сказать, — объявил гражданин в шляпе, — что я несколько лет назад был лично знаком с одним бывшим замминистра.
— А я видела Кагановича вблизи, — сказала старушка, и ее лицо озарилось приятным воспоминанием.
Гражданин в шляпе с аппетитом доел остатки вчерашних шпрот, слегка позеленевших за ночь от скуки дальней дороги, и стал складываться: приближалась его станция.
— Возьмите полотенце, — предложил молодой человек, — а мы скажем проводнику, что вам его не давали.
— Это идея, — сказал гражданин в шляпе и запихнул вафельное полотенце в портфель.
Замелькали домики, врассыпную бросились пути. По пустынной платформе с озабоченным видом бегала маленькая женщина в шляпке.
— Вера! — заорал ей гражданин в шляпе, высовываясь в окно и отчаянно махая руками. — Я — тут! Я — сейчас!.. Вот моя мегера, — растроганно обернулся он в купе.
Гражданин в шляпе схватил чемодан и портфель и не попрощавшись выскочил в коридор. Но у самого выхода спохватился и бросился назад в купе.
— Я совсем забыл вам сказать, — тяжело дыша, сообщил гражданин в шляпе своим спутникам, — что этой весной у меня был роман со здешней начальницей станции, Ниной Ивановной Зверевой. Но я дал ей отставку. — И исчез.
Его спутники жадно смотрели в окно на трогательную встречу супругов: с поцелуями и объятьями. Начальница станции Зверева также наблюдала за ней из своего окна, обиженно оттопыря нижнюю губу. Потом она вышла, прищурилась и сделанным равнодушием зазвонила в колокольчик.
— Я тоже изменила своему покойничку, — ласково сказала старушка. — В 1936 году.
— А я вот все непорочна, как голубь, — взгрустнула девушка с толстыми ножками.
— Честно говоря, я люблю такого рода девушек, как вы, — сказал молодой человек и облизал свои сочные губы.
Вагоны дернулись в железной конвульсии. Поезд тронулся.
— Нет, это было в тридцать седьмом, после Конституции, — сказала старушка. — Мы тогда жили в Конотопе. Я тогда еще себе эти белые носочки связала.
1972 год
Враг
Поэт со странной для еврея фамилией Трясина задумал теракт. Я знал француза с фамилией Хрущ — меня мало чем удивишь. Теракт обещал быть художественным. Если художник занимает место своего произведения, если он вместо, то с ним нужно рядом. И когда Трясина спросил: «Ты пойдешь со мной?», я ответил «нет». «Ты пойдешь со мной!» — сказал Трясина, и я сказал «да». Я, может быть, слабовольный, но отнюдь не слабохарактерный.
Трясина выбрал меня, человека из светской хроники, потому что он стал ньюс-мейкером, написав сильное для своего времени двустишие:
Но не успел Трясина окунуться в голубизну, как васильки отцвели, теперь не котируются. Мода прошла, особенно на «очень грязные» попы, ибо сколько можно жить бунтом? Чернуха обрыдла. Но я все равно люблю эти стихи, и все их любят, или завидуют.
Просто время пришло другое, время действия.
— Вот вам тапки, — сказал Иван Григорьевич. — Здравствуйте.
Он присмотрелся к нам, а мы присмотрелись к нему.
Трясина перекрасился в блондина и стал похож на жирного хохла. У меня тоже были причины маскироваться. Я наклеил мерзкие усики и надел черные, рейбановские, очки. Иван Григорьевич недавно публично назвал меня мелкой гнидой на службе разврата.
Трясина держал в руках лампу и штатив. А я держал допотопную любительскую видеокамеру, которая отдаленно смахивала на профессиональную.
Я пожал руку своему давнишнему врагу. Он был для меня легендой. Меня колотило от его книг, когда я был еще школьником. И моя покойная мама, учительница черчения, никогда не рвавшая книг, читала и рвала страницу за страницей, рвала и бросала, со слезами оппозиционного бессилия. При ближайшем рассмотрении образ врага оказался:
анально устойчивый,
с красными раздавленными глазами,
в бабушах, которые годами бережно хранят запах вони,
вяло летающий в морозном поднебесье, оставляя за собой струйку пара,
курлык-курлык,
пантера мочегонная,
с остывшей, отслоившейся кожей.
Видно, ночами он сильно потел холодным потом. Лежал на дуршлаке давно отброшенными макаронами.
— А я как раз подумал, Иван Григорьевич, нужно ли нам разуваться, — сказал Трясина слащавым голосом телередактора.
— С некоторых пор, — признался Иван Григорьевич, — я читаю чужие мысли. Даже на расстоянии.
— Боже! — воскликнул шустрый Трясина. — Неужели вы сразу догадались, что мы пришли вас убить и ограбить?
— Ну, ограбить — не ограбить, — внес ясность Иван Григорьевич, — а телевизионщикам я не шибко доверяю.
Мы вошли в главную комнату врага. Враг жил с розовыми обоями. На серванте стоял танк.
— Дело моей жизни, — по-простому, по-доброму сказал Иван Григорьевич, показывая на авторские экземпляры, выставленные в честь нашей встречи. Подняв ногу, поодаль от танка кружилась балеринка. Одна книга — самая знаменитая — лежала крошечной фотокопией.
— В самиздате издавались, — игриво отметил Трясина.
— Читатели делали. А что оставалось, когда роман изъяли из библиотек?
— Так вы диссидент! — подобострастно глумился Трясина.
— Возможно, — потупился хозяин. — Но с обратным знаком.
Бюст самого Ивана Григорьевича с молодцеватым лицом черного металлического цвета расположился на подоконнике. Мы стали расставлять аппаратуру.
— Теперь мы вас подгримируем, — сказал Трясина и достал коробку с гримом.
— Да чего меня реставрировать! — возмутился, нос некоторым кокетством, Иван Григорьевич.
— Не скажите, — покачал своей перекрашенной головой Трясина и принялся румянить старика. Он вынул губную помаду и сделал ему большие красные губы. Ивана Григорьевича можно было немедленно выставлять в гробу напоказ такой же сволочи, как и он сам.
— Зачем помада? — заволновался Иван Григорьевич. — Я же мужчина.
— Иначе дыра будет вместо рта, — строго пояснил Трясина.
— А вы, собственно, из какой телекомпании? — вдруг с подозрением спросил загримированный враг. — Ведь вы все вырежете!
— Не вырежем! — Я улыбнулся ему и сел в кресло, а он сидел на стуле и волновался, сложив на стол некрасивые руки.
— Мотор! — крикнул Трясина самому себе.
Поскольку камера была без кассет и без батареи, Трясине нечего было делать. Он только смотрел в слепой глазок, оттопырив зад.
— Иван Григорьевич! — сказал я приподнятым голосом. — Вы…
— День добрый, уважаемые зрители! — перебил меня Иван Григорьевич.
— Да-да, — сказал я. — Вот только насколько он добрый, этот день?
Иван Григорьевич нахмурился.
— В трудное время мы живем, это верно.
— И вот мой первый вопрос: расскажите о вашем детстве.
— Я ветеран, — заговорил Иван Григорьевич. — С первого дня войны бил фашистов. Под Варшавой меня контузило. После войны под руководством маршала Рокоссовского наводил в Польше порядок. Там было много всякой нечисти.
Я непроизвольно кивнул головой.
— Победа далась нам нелегко. — Он резко встал со стула и вышел из комнаты.
— Чего это он? — спросил Трясина.
В ответ раздался жуткий пердеж из уборной.
— Испражняется, — оживился Трясина. — Со страшной силой срет. Пора!
— Постой, — сказал я. — Интересно.
— Ну, смотри, — неодобрительно сказал Трясина.
Примерно через четверть часа после своего внезапного ухода Иван Григорьевич вошел с извинениями.
— Приспичило, — пояснил он.
— Иван Григорьевич! — сказал я, по-телевизионному улыбаясь. — Кто главный враг России?