Я хотел поставить на его могиле небольшой памятник и тщательно, где только мог, наводил справки о месте его погребения, но все мои розыски не привели ни к чему, так как смерть Кладбищенского Старика не занесена в книги ни одного из окрестных приходов. С горечью думаю я о том, что, по всей вероятности, этот удивительный человек, отдавший столько лет своей долгой жизни, чтобы молотком и резцом увековечить память многих, гораздо менее достойных, чем он, останется без простого надгробного камня, указывающего место упокоения его бренных останков.
У Кладбищенского Старика было три сына — Роберт, Уолтер и Джон; первый, как я уже говорил, живет в деревне Балмаклеллан в полном достатке и пользуется большим уважением в своем околотке. Уолтер, скончавшийся несколько лет назад в той же деревне, оставил после себя вполне обеспеченную семью. Джон в 1776 году уехал в Америку; испытав на своем веку немало капризов фортуны, он обосновался в конце концов в Балтиморе.
Сам старый Нол, как говорят, был не прочь пошутить (смотри мемуары капитана Ходжсона). Кладбищенский Старик в этом отношении кое в чем походил на протектора. Подобно господину Молчанию, он был весел раза два за всю жизнь; впрочем, шутки его были мрачными, словно похороны, и порой имели для него неприятные последствия, как это явствует из приводимого ниже рассказа:
«Однажды Кладбищенский Старик занимался на кладбище в Гертоне обычным для него делом — восстанавливал надгробия на могилах страдальцев; невдалеке от него приходский могильщик выполнял родственную задачу, то есть, попросту говоря, рыл могилу. Несколько озорных мальчишек шумно играли близ них, беспокоя стариков своими забавами и мешая им в их сосредоточенной и серьезной работе. Особенно назойливыми в этой ватаге были два-три сорванца, внуки хорошо известной в округе личности, носившей имя Купера Климента. Этот мастер пользовался в то время в Гертоне и соседних приходах своего рода монополией на изготовление и продажу деревянных ковшей, чашек, мисок, кубков, ложек, солонок, досок для хлеба и тому подобных предметов домашнего обихода. Нужно отметить, что посуда, изготовляемая Купером, несмотря на великолепное качество, вначале придавала красноватый оттенок любой наливаемой в нее жидкости. Впрочем, это нередко бывает с новой деревянной посудой.
Внукам этого деревянных дел мастера пришло в голову спросить могильщика, куда он девает обломки старых гробов, которые выкидывает из земли, роя могилы. «Неужели вам неизвестно, — сказал на это Кладбищенский Старик, — что он продает их вашему деду, который превращает их в ложки, доски для хлеба, кувшины, чашки, кубки и прочее? » Это разъяснение страшно смутило мальчишек, и они стали с отвращением вспоминать, сколько еды им довелось съесть на тарелках, которые, по словам Кладбищенского Старика, годились лишь для пиршества ведьм и вампиров. Они рассказали об этом у себя дома, и в тот день пришлось выбросить немало обедов — такое отвращение вызвала разнесенная ими новость; ведь красноватый оттенок, который даже в дни величайшей славы Купера Климента казался несколько подозрительным, теперь стали объяснять происхождением употребляемого им материала. Товары Купера вызывали ужас, что было весьма на руку его соперникам — гончарам. Этот мастер резной ложки и миски видел, что дело его хиреет, и наконец узнал о причине беды, когда его прежние покупатели стали в ярости требовать, чтобы он принял обратно товар, сделанный из столь мерзкого материала, и возвратил уплаченные за него деньги. Попав в тяжелое положение, разорившийся мастер привлек Кладбищенского Старика к суду, на котором без труда доказал, что используемое им дерево — клепки от винных бочек, которые он скупал у контрабандистов, а последних в то время в округе было великое множество. Это обстоятельство объяснило красноватый оттенок, придаваемый жидкостям сделанной им посудой. Кладбищенский Старик заявил, что, говоря о дереве от гробов, он не имел другого намерения, как отделаться от мешавших ему детей. Но легче отнять доброе имя, чем его возвратить. Дело Купера Климента все больше приходило в упадок, и он окончил свои дни в нищете».
ГЛАВА I. ПРЕДВАРИТЕЛЬНАЯ
Среди заброшенных могил
Зачем все время бродит он?
Встревожить то, что гроб сокрыл?
Нарушить спящих вечный сон?
Лэнгхорнnote 3
Большинству читателей — сказано в рукописи мистера Петтисона — приходилось, конечно, не без удовольствия наблюдать веселую кутерьму, которую в тихий час летнего вечера, расходясь после занятий, поднимают деревенские школьники. Неуемная живость, свойственная детскому возрасту и с таким трудом подавляемая в томительные часы учения, вдруг разражается, словно взорвавшись, криками, пением и проказами маленьких сорванцов, которые собираются на лужайке и, разбившись на группы, принимаются за свои состязания. Но есть еще одна личность, которая в этот момент испытывает облегчение; впрочем, ее чувства не так заметны стороннему наблюдателю и не в такой мере способны вызвать его симпатию. Я имею в виду учителя, который, оглушенный несмолкающим гулом голосов и задыхаясь в спертом воздухе классной комнаты, непрерывно сражался весь день (один против целой оравы), пресекая озорство, побуждая к труду безразличие, силясь просветить тупоумие и укрощая упорство. Мысли его спутались и потускнели оттого, что он выслушал сто раз подряд все тот же затверженный наизусть глупый урок, когда единственное, что нарушало унылое однообразие, — это разнообразный вздор, изрекаемый отвечающими. Даже цветы античного гения, доставлявшие столько радости его одинокой фантазии, и они, казалось, увядали и блекли от связанных с ними слез, ошибок и наказаний, так что не было такой эклоги Вергилия или оды Горация, которая не сплелась бы в его представлении с хмурым обликом или монотонным скандированием того или иного хнычущего ученика. А если это постоянное напряжение умственных сил испытывает человек хрупкого телосложения, наделенный душой, жаждущей более высокого поприща, чем мучительство школьников, читатель сможет понять, хотя и весьма отдаленно, какое великое облегчение голове, раскалывающейся от боли, и нервам, издерганным многочасовым докучным трудом на ниве просвещения, — одинокая прогулка в прохладе ясного летнего вечера.
Для меня эти блуждания вечерней порой были счастливейшими часами моей несчастливой жизни, и если какой-нибудь благосклонный читатель найдет удовольствие в чтении этого плода моих бессонных ночей, то да будет ему известно, что план своей книги я обычно обдумывал в те мгновения, когда отдых от изнурительного дневного труда и шума и безмятежность окружающего склоняли мой дух к сочинительству.
Мое излюбленное место прогулок в эти часы золотого досуга — берега небольшого ручья, который, «извиваясь по долу зеленого папоротника», протекает перед сельской школою в Гэндерклю. На первой четверти мили мне иногда приходится отвлекаться от своих размышлений, отвечая на приветствия моих забредших в эти места питомцев — кто неловко расшаркивается, кто сдергивает с головы шапчонку, — которые ловят в ручье форелей и всякую мелюзгу или собирают вдоль его берегов тростник и полевые цветы. Но забираться дальше упомянутого мной расстояния после захода солнца юные удильщики не очень-то любят. Причина заключается в том, что чуть выше по узкой долине, во впадине, как бы вырытой в крутом, поросшем вереском склоне, расположено заброшенное, старое кладбище, и маленькие трусишки боятся подходить к нему в сумерки. Для меня, напротив, это место полно неизъяснимого очарования. Оно долгое время было излюбленной целью моих прогулок, и, если мой добрый наставник и покровитель не забудет своего обещания, оно станет (и, вероятно, довольно скоро) моим последним прибежищем по завершении мною земного пути. (Примечание мистера Джедедии Клейшботэма: «Свидетельством того, что я свято исполнил свой долг по отношению к покойному и незабвенному другу, может служить красивый надгробный камень, воздвигнутый мною на этом месте за собственный счет с начертанными на нем именем и званием Питера Петтисона, датой его рождения и погребения, а также перечислением его достоинств, засвидетельствованных мною, его начальником и руководителем. — Д.К.».)