Выбрать главу

Как только я услышал, что врач собрался уходить, я проскользнул сквозь толпу гостей, приблизился к Баллерини, опустился перед ним на колени и, прежде чем Болье успел вмешаться, протянул ему рисунок. Со всех сторон раздались выражения похвалы. Болье между тем разрывали противоречивые чувства — радость от одобрения врача и гнев от того, что я посмел докучать его гостю своей пачкотней. Он уже давно понял, чего я добивался своим поведением, и ждал только, когда разойдется толпа, чтобы разобраться со мной по-свойски, показав мне, что прекрасно понял мотивы моего поведения. Я боялся, что он либо забьет меня до смерти, либо переломает мне ноги, чтобы я не вздумал убежать. Между тем Баллерини вернул мне рисунок и произнес:

— Продолжай рисовать инструменты. Такие рисунки питают лишь славу, но не желудок.

Не успел врач покинуть дом, как сильная холодная рука схватила меня за шиворот и поволокла в самую дальнюю комнату дома.

Несколько недель, прошедших после того случая, были самыми ужасными в моей жизни. Болье так сильно избивал меня, что те немногие, кто видел меня после этого, вполне могли принять меня за призрак. Он прекратил свои издевательства только потому, что ему пришло в голову, что полумертвый подмастерье попросту бесполезен. Он держал меня взаперти в мастерской, снабжая лишь самым необходимым, чтобы я не умер от голода. Всего лишь бросок камнем отделяет то место, где я сижу сейчас и описываю давно минувшие события, от проклятой мастерской, где я был заперт в свои шестнадцать лет, как побитая голодная собака, и смотрел на фонтан, который вижу и сейчас. Весь июль и август я безвыходно провел в доме и влачил свои дни в душной сумрачной мастерской, когда улицы пустели от нестерпимого солнечного зноя.

Я размышлял о своем злом жребии, который предоставила мне судьба, и о моем бедном отце, которого я никогда не знал и пепел которого был развеян ветром по парижским предместьям. Думал я и о моей матери, которая обитала теперь в своей могиле по соседству с червями и могла надеяться на большее тепло и покой от сырой холодной земли, чем от этого измученного чумой и войной мира, в коем мы блуждаем и только тем отличаемся от насекомых, что можем иногда поднять голову к небу, чтобы испросить милости у Всевышнего. Каждое движение причиняло мне боль. Постоянное сидение в полутьме помутило мой разум. Мои надежды когда-нибудь уйти из этого проклятого дома начали казаться мне пустыми мечтаниями. Я был никем, и у меня не было ничего.

О Господи, если бы судьба даровала мне имя и немного почвы под ногами, чтобы я никогда не оказался в той круговерти, которая так искушает мое честолюбие.

Однажды в сентябре в окно мастерской постучался какой-то уличный мальчишка. Не успел я открыть створку, как он с быстротой молнии просунул руку внутрь и схватил меня за грудь. Я испугался, отпрянул назад и попытался оттолкнуть его руку, но вдруг заметил, что он оставил в моей рубашке клочок бумаги. Чтобы не возбуждать ни в ком подозрений, я выкрикнул в его адрес что-то оскорбительное, закрыл окно и стал дожидаться вечера, чтобы беспрепятственно ознакомиться с содержанием записки. Эта предосторожность едва не стоила мне самой возможности побега. Было уже девять часов, когда я достал из-за пазухи бумажку, расправил ее и бегло прочитал: «Наука не может позволить себе отдых и направляется к водяной гробнице святого Северина».

Я тотчас понял, что все это означает. Мое решение было непоколебимым. Лучше умереть, чем задыхаться в этой чахоточной мастерской и изо дня в день заниматься тем, что перетирать в ступке льняное семя. Я бесшумно снял ботинки и положил их в стоявшую на стуле кожаную сумку, которую Болье использовал для сбора трав. Это была единственная вещь, которую я унес из его дома и которую спустя много лет был вынужден вернуть.

Погода стояла теплая, так что мне не нужно было брать с собой теплые вещи. К тому же я едва ли смог бы шарить по шкафам так незаметно, чтобы не привлечь внимания домашних. Самого Болье не было дома. Вероятно, он сидел в кабачке и в сотый раз рассказывал приятелям о том, как он принимал у себя дома великого Баллерини. Жена хозяина спала, а прислуга с наступлением темноты отправилась шататься по улицам или посидеть в злачных местах. Я подошел к двери мастерской, выходившей во двор, но потом снова вернулся в спальню, уложил на стул рубашку и штаны, рядом поставил башмаки, свернул черный платок, свернул его в кокон, отдаленно напоминавший голову, и так убрал кровать, чтобы при взгляде издали могло показаться, что в ней кто-то спит. После этого я скользнул вниз по лестнице.

Жилые комнаты были погружены в непроницаемый мрак, но я назубок знал каждый угол моей тюрьмы. В мгновение ока я миновал обеденный стол, прошмыгнул через дверь, ведущую в контору, обогнул прилавок и остановился в проеме двери в мастерскую. Здесь надо было соблюдать особую осторожность, так как вокруг были расставлены разные приспособления и сосуды, от которых был бы очень сильный шум, если бы я налетел на них. Вытянув вперед руки, я пощупал ногой холодный глиняный пол, и в этот момент мне всерьез подумалось, что сейчас мое сердце перестанет биться. В темноте моя рука вдруг натолкнулась на что-то мягкое, и ее в мгновение ока схватила чья-то чужая ладонь. Я не успел испустить полный ужаса вскрик, как почувствовал, что другая рука невидимого человека зажала мне рот, а весь я словно утонул в большом незнакомом теле, лишившем меня всякой возможности двигаться. Но руки, схватившие меня в темноте, не были руками Болье. Парализованный страхом и ужасом, я, однако, не чувствовал никакой опасности, и когда руки отпустили меня, а комната осветилась тусклым светом масляного светильника, я увидел перед собой измученное заботами, усталое лицо жены Болье.

Она молча смотрела на меня. Я тоже был не в силах вымолвить ни слова. Каким-то чутьем, свойственным одним только женщинам, она, должно быть, сразу почувствовала, что у меня на уме. Но она не стала бить тревогу, даже застав меня врасплох в этой непроглядной тьме. Но почему? Мне было некогда долго размышлять над этим вопросом, и сейчас мне остается только признаться, что в тот момент, вздумай она подать малейший признак того, что собирается меня выдать иди задержать, я бы без промедления задушил ее на месте. Когда-нибудь Бог накажет меня за те мысли, потому что она, как ангел, выглянувший из-под маски раздраженной бабы, прижала меня к себе, а потом сунула в руку маленькую сумочку, подвела к двери, бесшумно отперла ее и ласково вытолкнула на залитую лунным светом улицу, едва слышно шепнув: «Да хранит тебя Господь». Из глаз моих полились слезы стыда и раскаяния.

По узким улочкам я поспешил к гавани. Я решил не идти мимо ратуши по Рыночной площади, хотя это был наикратчайший путь. Но расположенные там ворота в гавань, которая со стороны города была защищена высокой каменной стеной, были уже, без сомнения, заперты. Однако в северной части города стена была не достроена, и здесь мне надо было преодолеть лишь невысокую ограду, возле которой в такое время не было ни прохожих, ни стражи. Под покровом темноты я добрался до площади и увидел перед собой мельницу, силуэт которой отчетливо вырисовывался на фоне ночного неба. Невдалеке я увидел башню маяка, стоявшую у входа в гавань. Мою разгоряченную голову остужал свежий ветер с океана. В небе висела полная луна. Прилив был в самом разгаре, и гавань была наполнена водой. Покачиваясь на невысоких волнах, у причалов стояли застывшие в ожидании отплытия корабли.

Только теперь до меня дошло, что мне предстоит подняться на корабль, который пустится в путешествие по морю, и меня пронзил леденящий ужас. На каком-то крошечном деревянном суденышке мне надо будет отправиться в никуда? Такая будущность едва не заставила меня отказаться от моего предприятия, но одно воспоминание о мастерской Болье наполнило меня еще большим ужасом, и я начал спрашивать, какой из кораблей направляется в Бордо — ибо я тотчас понял из записки Баллерини, что речь идет о Бордо.