-- Да я, дружище, просто хотел их предупредить, так сказать, по долгу профессиональному.
Один раненый все старался оправдаться, он чувствовал себя виноватым: дал себя изувечить врагу. И говорил хлопотавшей при нем жене:
-- Когда дождь хлещет в лицо, прямо в глаза бьет, мало что видно. Слышишь -- в тебя стреляют, a откуда, кто? Видишь только, как блестит мостовая, и все...
Старый солдат с окровавленной штаниной вмешался в разговор:
-- Под конец большой битвы всегда дождь идет. Видно, небесам уханье наше осточертело.
Ревущая толпа перед тюрьмой Ла-Рокетт: выводят заложников. Всем ясно -на расстрел.
-- На этот раз комплект.
-- Ровно полсотни -- священники, жандармы, шпики.
-- Пятьдесят -- это точно?
-- Без обмана! Ихвыводили по десять зараз и потом во дворе еще пересчитывали. Когда рядом взрывался снаряд, люди переставали выкрикивать: "Смерть им!", приветствовали взрыв вдохновенным: "Да здравствует КоммунаU
-- Начали они с банкира Жекерa, с улицы Партан. Это правильно. A потом гражданин Гуа подумал о тех, кто оставался в Ла-Рокетт.
-- С гражданином Гуа можно быть спокойным: правосудие совершится.
Федерат-полковник, в куртке и кепи, с саблей на боку и револьвером за поясом, приводил в порядок кортеж y выхода из тюрьмы.
Эмилъ Гуа был месмный. Военный писарь, бланкисм. Друг Эда и Тридона, Гуа был в ссылке в Ламбессa (Алжир) с 1852 no 1856 год. B 1870 го9y в связи с волнениями после убийсмва журналиемa Викмоpa Hyapa* был npисужден к каморжным рабомам, бежал в Белъгию, вернулся после 4 сенмября. После 18 марма Эд взял его к себе в шмаб адъюманмом, дав ему чин полковника.
Впереди шли тридцать шесть парижских жандармов в форменных куртках, холщовых серых панталонах и кепи, некоторые в каскетках. B заключении они находились с 18 марта. За ними следовали десять священников -- иезуитов и монахов из монастыря Пикпюсс*-- в сутанах. Четыре заложника в гражданской одежде замыкали шествие, их охраняли особенно строго. К ним были приставлены капитан с револьвером в руке, национальные гвардейцы в темно-зеленой форме, с гарибальдийским петушиным пером на мягких шляпах, они шли, держа
aрестованных под дулами нацеленных на них ружей; возбужденная толпа не отрывала глаз от шествия, на четверых указывали пальцами, о них рассказывали друг другу. Высокий сухой господин, не гнущийся, как палка, в строгом черном сюртуке и в черных же панталонах, был чиновником канцелярии полиции и звался Дерест. Толстый, в зеленой шинели национального гвардейца,-- Ларжильер. Кургузый карлик в красных штанах, какие носят каменотесы,-- Рюо. И наконец, четвертый -- шпик Грефф. Они вызывали y людей особенную ярость. (Чиновник Дереспг, секремарь зловещего Лагранжа, шефа полимической полиции, был непременным учасмником всех провокаций Импеpuu. Ларжильер -- ренегам. Он был причасмен к июнъскому воссманию 48 года, приговорен к каморжным рабомам, помилован и no возвращении в Париж nocмупил в полицию. (B 1855 году он подписывал свои донесения именем " Луи " , получая сначала сто пятьдесят, потом сто франков в месяц.) Каменомес Рюо може был когда-mo акмивным учасмником революционных собымий. Его знали в Бельвиле, где он назывался "дядюшка Жозеф". По некоморым предположениям, он согласился cмамь агенмом-провокамором из-за нужды. (Подлисывался "Антуан". Сто, потом семьдесят пять фрашtов ежемесячной мзды). Грефф, рабочий-краснодеревщик, председамель Общесмва свободомыслящих, был в 1860 году инициамором компании за гражданский noхоронныйобряд. Он использовал это для засылки множесмва шпиков в революционные группы. (Подписывался "Мартен". Соответственно сто, потом семьдесят пять франков в месяц.)
Неистовствовавшие вокруг этого кортежа люди объясняли на ходу зевакам:
-- Директор тюрьмы Франсуа, не захотел выдать вам этого подлюгу Греффа. Надеялся устроить ему побег. Они, говорят, были закадычными друзьями. К счастью, Гуа, не посмотрев на то, что гражданин Франсуа директор тюрьмы, приставил ему пистолет к животу.
Кроме двадцати национальных гвардейцев Эда, шествие охраняла еще рота, которую полковник Гуа называл своим карательным отрядом: люди отряда носили вокруг кепи красную полоску.
Толпа, обращаясь к ним, спрашивала:
-- Куда ведете?
-- B Бельвиль!
Отряд не без труда удерживал женщин, стариков и детей, которые требовали расправы тут же, на месте, восклицая:
-- Смерть попам!
-- Смерть шпикам!
Беглецы и уцелевшие после боев стягивались со всего Парижа, Парижа Коммуны, в наш и без того переполненный Бельвиль. Женщины Дозорного разбились на отдельные группки сообразно личным своим переживаниям, к одной принадлежали перепуганные: портниха мадемуазель Орени, госпожа Жакмар -булочница... К другой любопытствующие: тетушка Канкуан, Тереза Пунь, к третьей убитые горем вдовы: Леокади Лармитон, тетушка Патор, старушка Шоссвер; были вдовы неистовые -- Камилла Вормье, жены Шашуана, Фигаре, Удбина, Сенофра, вдовы страшные -- Элоиза Бастико, Клеманс Фалль, были матери, наводящие ужас,-- Селестина Толстуха, Бландина Пливар, и особняком стояла белокурая эриния -- Tpусеттка.
Если говорить откровенно, то до последнего времени я был недалек от мысли, что все эти "бдительницы", эти клубные кумушки, эти своего рода мегеры Бельвиля, мегеры политических страстей, более или менее равнодушны к своим отпрыскам. Лишь изредка наш тупик давал мне зримое доказательство материнской любви в такой форме, в какой представлена она в школьных учебниках, в благомыслящих изданиях и с иллюстрациями, короче, в стиле христианской морали. Ни подарка, ни ласки на людях во дворе; y матерей для этого не было ни средств, ни времени. Материнская любовь выражалась в том, что они урезывали себя во всем ради ребятишек, приносили ради них вечные жертвы, о чем трудно было догадаться, глядя, как мамаша шлепает свое чадо. Воспитывать своих сыновей и дочерей для Революции -- это значит дать им хорошее воспитание, a послать их в бой -- значит послать по хорошему пути. Мальчик с ружьем в руках на баррикадах -- это хорошо воспитанный мальчик, и мама может гордиться им перед своими подружками.
Когда же наконец старый мир поймет, что порa вывернуть наизнанку, как rрязный носок, все свои представления, когда он уразумеет, что так называемый "xo
рошо зоспитанныи мальчик* -- в деиствительности просто маленькое чудовище, тщеславное, скрытное, холуйствующее и бесконечно подлое?
Так, мне казалось, что Бландина Пливар с легкостью препоручила заботы о своей Пробочке глухонемому кузнецу. "B конце концов,-- думал я,-- y мамаши Пливар и так ребят мал мала меныпе, так что не худо отделаться от лишнего рта". И точно так же я считал себя вправе воображать, будто моя тетка интересуется своим сыном, a моим кузеном Жюлем лишь в той мере, в какой он является для нее поставщиком политических сенсаций.
Никогда себе этого не прощу -- как даже смел я так подумать! Что знал я тогда о необъятном сердце матерейпролетарок?
Они не из хнычущих. Я думал о маме, о всех ee заботах обо мне. Ho она другой породы -- она и страдает-то по-крестьянски. B этом тоже есть свое величие, но подмешано к нему, я даже в толк не возьму, как именно, чтото мученическое, смиренное. По-разному кричат от боли больная собака и раненая львица. Моя мать вызывает жалость, a те матери -- страх.
-- Tpусеттке только что сказали о смерти Жюля,-- шепнула мне Марта.-Его с Пассаласом расстреляли вместе с другими в Опере.
Немотствующие и застывшие, эти женщины уже не были прежними Tpусетткой, Бландиной Пливар, Селестиной Толстухой... Их нельзя было узнать. Безутешные матери. Матери беспощадные.
Они шли во главе кортежа, предшествуемые горнистами, которые возглашали боевую бельвильскую застольную.
Кортеж двинулся вверх по улице Аксо и остановился на мгновение там, где она переходит в улицу Борего. На пересечении этих улиц, напротив сада, где толпа теснилась, следуя за заложниками, в окне кабачка Дебена, Марта указала мне на двух журналистов, которых я немного знал,-- на Лиссагаре и Эмберa.
-- A Валлеса узнаешь? -- Марта ткнула пальцем в редакторa газеты "Кри", прислонившегося к садовой ограде. Он беседовал с Алавуаном из Национальной типографии, Арнольдом и Фортюне*.