Перед укреплениями между столбом семафорa и сложенными под навесом зарядными картузами угрюмэ расхаживают Матирас и Бастико с ружьем на плече. Пройдут в одну сторону тридцать шагов, потом в другую и все время мрачно переругиваются. Со вчерашнего дня оба лишились работы... Завод "Кель и К°" полностью перешел на отливку пушек. Значит, медники там не требуются. Оба, и Матирас и Бастико, попали в категорию получающих тридцать cy. Рыжий Матирас не склонен превращать это событие в трагедию и старается образумить своего то
варища, подмаргивая чуть ли не на каждом слове левым глазом -- это подмаргивание вошло y него в привычку и, как ему самому кажется, придает больше убедительности речам. Стоит ли зря расстраиваться... Ho гигавл1 Бастико не баба и не по-бабьи смотрит на свое увольнение. У него, этого грубияна, как говорится, золотые руки... Для него ремесло -- это нечто само собой разумеющееся. И чего он, в сущности, добивается? Только трудиться до седьмого пота, и работа y него не переводилась, как y мужчин борода сама по себе растет. Он даже и мысли не мог допустить, что в один прекрасный день останется без работы. Пристальный взгляд близко посаженных маленьких глазок и нервическое подрагивание сжатых губ придают его физиономии нестерпимо страдальческое выражение. Он похож на обиженного ребенка. Если уж y медника нет работенки, значит, земля разверзлась и небо обрушилось.
После плотной трапезы в харчевне на улице Аксо Диссанвье-аптекарь и Бальфис-мясник, первый -- позеленевший, второй -- побагровевший, сменяют Коша и Феррье y порохового склада. A Вормье, Нищебрат, Шиньон и Пливар сменяют караул y укреплений.
Обамедника, гравер, столяр, литейщик от Фрюшанов и рабочий с боен присаживаются вокруг котелков прямо на скошенной травке на пустыре. Рагу из зайца благоухает. Бочонок, пожертвованный Пунем, открыт. Наступил священнейший час трудовых будней!
Четыре часа утра.
Лишь с трудом можно угадать линию горизонта по белесой полоске рассвета, чуть разогнавшего ночную тьму. Марта спит. Знакомый aромат, aромат кофе вдруг напомнил мне, что оказалось достаточно всего полуторa месяцев, чтобы Рони отступило куда-то в глубь веков.
Капитан второго ранга пришел за мной. B желтоватом свете фонаря он показал мне сначала на карту, потом на горизонт, вернее, на эту туманную белесость:
-- A теперь-то вы сможете ориентироваться? С закрытыми глазами!
Каждому пункту мрака я даю имя: вот Вильмомбль, вот Нейи...
-- Благодарю вас. Я ведь в крепости только со вчерашнего дня. До того дела, в пятницу, был в Иври.
-- До битвы в Шуази? Тяжело пришлось?
-- Просто бойня, и главное -- все напрасно.
Бимва при Шуази -- самая серъезная с начала осады. Армиллерия, nexoma, мобили -- все шли в амаку, смиснув зубы. Шли с яросмъю в сердце. Прорвали линию неприямеля. Пруссаки omcмупили do самого Шуази-ле-Pya, ux ключевой позиции, ибо это обеспечивало связь между генералъным шмабом npуссаков, paсположенным в Версале, и дорогой на Германию, но и для нас эма позиция може была cмрамегически крайне важной: взямь Шуази -- означало открымъ пумь часмям подкрепления, формировавшимся в провинции. Казалось, досмамочно одного щелчка... Ho не mym-mo было! Omcмупление, омкам на исходные позиции, причем нас no пямам преследовали оправившиеся от удара npуссаки.
Густые, очень длинные бакенбарды с проседью обрамляют загорелое лицо, все в легких морщинах -- так после паводка трескается под жарким солнцем во всех направлениях ил. Лицо не офицерa, a, скореe, простого матроса. Родом он из Пэмполя, a звать его Ле Ганнидек.
-- Когда вы заметили, что я что-то пшыу, вы подумали, будто я шпион, правда, да?
-- Прусский генеральный штаб еще в шестьдесят седьмом году осматривал во время выставки наши укрепления. За месяц до осады наши газеты помещали подробные карты, причем очень точные. Каждую неделю в бастионах беспрепятственно располагались рисовальщики. Их кроки, печатавшиеся в газетах, в Версале рассматривали в лупу.
Капитан Ле Ганнидек снова углубляется в свои артиллерийские расчеты, a его моряки пьют кофе.
Есть люди, и таких великое множество, для которых еда всегда оставалась неразрешимой проблемой. Для них просто поесть -- удовольствие, a уж поесть как следует -- праздник.
Только им одним ведомо ни с чем не сравнимое блаженство насыщения, это молчание ублаготворенного чрева, эта ни к кому не обращенная улыбка, просто улыбка.
Бастико забывал о безработице, Фалль -- о своих больных детишках, Пливар о бесчестье, нанесенном ему
Бландиной, a Бландина забывала, что Пливар по ee милости носит рога.
Вдруг возле Бижу остановился какой-то всадник.
-- Чья повозка?
-- Моя.
-- Я ee реквизирую.
Сказал это артиллерийский лейтенант, сидевший на могучем гнедом жеребце. У одной из его повозок только что сломалась ось. A ему надо доставить в форт Рони снаряды.
-- Мой коняга без меня с места не тронется.
-- Hy что же... поедешь с нами.
-- И без меня тоже! -- крикнула Марта. B мгновение ока нагрузили доверхy повозку зарядными картузами и -- но-o, поехали...
-- Бижу, трогай!
Мы проехали сначала через подъемный мост, потом мимо различных заграждений гласиса и наконец выбрались в поля.
С первого же километра Марта преобразилась: глаза круглые, рот открыт, вся даже дрожит от восторга, лезет ко мне с вопросами да еще кулаком в бок тычет, объясняй ей, что это за "яма", когда это просто ложбина, что это за "холм", когда это склон Монтро, что это за "шашечница", когда это всего-навсего небольшие огородики, разбитые на косогоре; все ee восхищало, любой запах, даже запах палой листвы, любой цвет, даже цвет жнива, любая птица -- сойка ли, зеленый ли дятел, разгуливающий по стволу,-- любой шорох, шелест ветра в листве... Она то и дело спрыгивала с повозки, срывала какую-нибудь травинку, листик, жевала их, требовала, чтобы я тоже жевал, расспрашивала. Дышала всей грудью, медленно.
Иногда она вскрикивала и бросалась мне на шею, оказывается, она никогда и не знала, что небо сходится с землей. Сейчас ей и четырнадцати не было. И вдруг со слезами в голосе:
-- Пускай говорят что хотят, Флоран, только Монмартр совсем не настоящая деревня!
Уже позже она мне призналась, что ни разу не выходила за линию парижских укреплений. Для Марты осада длилась всю ee коротенькую жизнь.
Ясно, с таким грузом старикан Бижу не мог поспеть
за идущими рысью артиллерийскики упряжками и поотстал, оно и к лучшему, так как и прислуга, сидевшая на последнем зарядном ящике, уже начала любопытствовать, приглядываться к прыжкам и ужимкам нашей бельвильской смуглянки.
Итак, мы остались одни в сумерках, и тогда я репrал сделать крюк и свернул на развилку Гранд-Пелуз.
Немного же уцелело от нашего дома. Я говорю "нашего". Конечно, законный его владелец -- небезызвестный господин Валькло. Ho что для него наш дом? Выгодное вложение капитала, вроде акций, что ли, машин, ну, вроде свиньи на откорме! A для нас... На пепелище я обнаружил обгоревшую скамью, служившую мне сначала боевым конем, потом каравеллой, a позднее локомотивом. A вот на уцелевшем куске стены знакомая трещина: ee извилистые очертания напоминали мне то дишшдока, то варварский лик Атиллы. B пепле я нашарил железный крюк; когда мне было лет десять, я раскроил себе об него ногу, прыгая с крыши сарая. (Рубец виден do cux ггор.) (И даже до сих!) От старых дверей сарая уцелел свалившийся в крапиву наличник, на которой я вырезал фригийский колпак новеньким ножичком, вырезал с тем неистовым энтузиазмом, который заронил в меня Предок, тогда как раз вернувшийся из Лондона. Я хотел было взять наличник, но заметил на нем кровавое пятно. Очевидно, об него разбилась птичка, обезумевшая от канонады, пожара и злобы людской.
Пруссаки тогда еще не вступили на Аврон. Для дела разрушения вполне хватало и французской ариии, и она поработала здесь на славу.
Не в силах сдержать волнения, я все пытался что-то втолковать Марте, показывал ей скамью, крючок, трещину, окровавленный кусок старого наличника, но она не слушала. Все это было для нее только старым железом, камнями, пеплом. Дома, даже убитые снарядами, не трогают сердца девиц, выросших в парижских предместьях. Поэтому я страдал в одиночку, что-то говорил (должно быть, вслух), метался во все стороны, обезумев, как та белая птица, которую притягивает лесной пожар.