Здесь уместно вспомнить слова Льва Толстого, чья реакция на полицейский обыск в Ясной Поляне в 1862 г. психологически напоминает негодование Пушкина. Л. Н. Толстой писал 7 августа 1862 г. своей тетке А. А. Толстой: «Я и прятаться не стану, я громко объявлю, что продаю именья, чтобы уехать из России, где нельзя знать минутой вперед, что меня, и сестру, и жену, и мать не скуют и не высекут, — я уеду»[149].
Совпадение позиций Толстого и Пушкина глубоко не случайно: именно у Толстого нашла свое продолжение пушкинская традиция культивирования святыни домашнего гнезда как основы «самостоянья человека».
Краеугольным камнем пушкинской программы была личная независимость. Но именно это в николаевском «свинском Петербурге» оказалось наименее достижимым. Препятствия все возрастали.
Николай I не хотел спускать глаз с Пушкина. То же советовал ему и Бенкендорф: «Лучше, чтобы он был на службе, нежели предоставлен самому себе»[150].
1 января 1834 г. Пушкин записал в своем дневнике: «Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам)»[151] (XII, 318). «Пожалование» это доставило поэту много неудобств, а в дальнейшем явилось одной из причин его трагического конца. Пушкин оказался прикованным к Петербургу и двору. Отныне он был обязан являться на все официальные церемонии в придворном мундире, выслушивать поучения не только Бенкендорфа, но и обер-камергера двора графа Литта. Николай I был в душе мелочный тиран: даже в церкви он постоянно делал замечания придворным, выравнивал великих князей и княжон в ряд, как солдат на параде. Пушкину предстояло постоянно выслушивать мелочные замечания о нарушении им придворного ритуала. Больно задело самолюбие Пушкина и другое: камер-юнкерское звание было незначительным. Его, как правило, получали молодые люди, ничем себя не зарекомендовавшие. Появление тридцатипятилетнего поэта, отца семейства, в этой толпе давало поводы для насмешек и одновременно демонстрировало, что быть поэтом, с точки зрения Николая I, означало не быть никем.
Пушкин не мог не принять царской «милости», однако открыто демонстрировал свое недовольство: отказался шить камер-юнкерский мундир, и друзьям пришлось почти насильно купить ему по случаю мундир с чужого плеча, пропускал придворные церемонии, вызывая недовольство царя. Встретив царя впервые после принятия в службу на балу у графини Бобринской, Пушкин не поблагодарил его за пожалованный ему чин (что абсолютно требовалось этикетом), а завел разговор о Пугачеве, над историей которого он работал: он разговаривал с царем не как камер-юнкер, а как поэт и историк.
Наталья Николаевна отнеслась к камер-юнкерству мужа иначе. Ей едва исполнилось двадцать два года. Ей хотелось веселиться, ей нравились балы, на которых она была первой красавицей. Она как бы вознаграждала себя за безрадостные детство и юность в угрюмом доме, между полубезумным (а вскоре совсем сошедшим с ума) отцом и матерью, страдавшей запоями. Как жена камер-юнкера, она становилась обязательной участницей не только торжественных балов и приемов в Зимнем дворце, но и пользовавшихся гораздо большим престижем в петербургском свете интимных придворных балов и раутов в Аничковом дворце, куда допускались лишь самые избранные и близкие царской семье лица. Ей льстило, что красота ее произвела впечатление на самого царя, который платонически за ней ухаживал. У Пушкина не было оснований опасаться за нравственность своей жены, которой он верил беспредельно, но ухаживания эти были ему тягостны, так как порождали светские сплетни.
Свет и двор сразу же стали силой, которая, заявляя свои права на душу и интересы Натальи Николаевны, грозила разрушить пушкинский идеал дома и семьи. Пушкин отвечал насмешками, стараясь развенчать в глазах Натальи Николаевны обаяние «светской суеты». Сообщая же сплетни, которые на ее счет ходят по Москве, он писал: «Видно, что ты кого-то довела до такого отчаяния своим кокетством и жестокости, что он завел себе в утешение гарем из театральных воспитанниц. Не хорошо, мой ангел: скромность есть лучшее украшение Вашего пола» (XVI, 112–113). «Кто-то» здесь — Николай I.
Тяжба со светом за душу Натальи Николаевны неотступно занимала мысли Пушкина. Строя свой Дом, он сочувственно вспоминал стихи Кантемира:
Щей горшок, да сам большой, хозяин я дома…[152]Однако еще только обдумывая свой идеал семейной жизни, он понял, что необходимым условием реализации его планов является Хозяйка. Как позже Лев Толстой, он задумал «жениться на барышне» (выражение из лексикона Л. Толстого в период обдумывания им планов семейной жизни) и сделать ее Хозяйкой Дома. Строку Кантемира он характерно переделал:
Мой идеал теперь — хозяйка, Мои желания — покой, Да щей горшок, да сам большой (VI, 201).