Василий Львович был как оглушен. Он не отличал капуцинов от иезуитов, и ему не было дела до Крыма. Новый лицей и одесский лицей сбили его с толку. Он понял одно: что пансион Николя, в который он надеялся определить Александра, более не существовал. Все в Петербурге быстро менялось. Он пожалел, что, повинуясь безотчетному порыву родства, взялся определить племянника в пансион, который теперь закрылся. Глубокий смысл любимой маменькиной поговорки "Не твоя печаль чужих детей качать" открылся ему. Он внимательно посмотрел на Александра, недоумевая, как быть с ним и куда девать.
Александр, казалось, был смущен: разговор шел о его судьбе. Он совершенно примирился с мыслью, что будет жить у иезуитов. Самая новость этой жизни привлекала его. Он воображал высокие своды иезуитского дома, молчание унылых товарищей, латынскую речь, строгость монашеских правил, которые втайне готовился ежеминутно нарушать. Теперь все это рушилось. Мысль, что снова придется быть в родительском доме, возмутила его. В тот же миг он, не думая, решил не возвращаться в родительский дом любой ценою. Он исподлобья следил за дядею и Тургеневым; Тургенев заметил его смущение.
– Надо отдать его в лицей, – сказал он. – Там будут воспитывать по новой методе, может быть великие князья будут там. Сперанский покровительствует и даже, слышно, сам император. Иезуиты бесятся.
Он пообещал замолвить слово – Голицыну. Нужно только выждать удобный миг: князь в унынии и в такое время всегда раздражителен.
– Лицей тем хорош, – пояснил Александр Иванович, – что это не пансион, не училище, не университет, а все вместе. Пансион, потому что все готовое; училище, потому что там переростков не будет; университет, потому что там профессоры. Куницын, Николашин знакомец, только приехал из Геттингена и уже назначен.
Василий Львович ожил: Голицын был сильнее Разумовского, да уж и Дмитриева. Он обнял Александра с чувством и пожал руку другу, как бы передавая племянника его попечению. Судьба Александра в один миг была решена.
Оказалось, иезуиты давно были Василью Львовичу подозрительны. Так, он слышал, что, для того чтоб развить в питомцах слепое повиновение, они заставляют их сажать в гряды на огороде трости, обыкновенные трости с набалдашниками. И что же? Они заставляют бедняг ежедневно поливать эти трости, словно набалдашник может прорасти. Экие скоты! Общество Иисуса всем, признаться, давно надоело. И тут же Василий Львович, счастливый и беззаботный, вспомнил острое слово Буало. Буало поссорился с отцами иезуитами. Иезуиты прислали к нему для увещания двух своих членов. Буало спрашивает у них, что они за люди. Они отвечают: из общества Иисуса. Тогда Буало спрашивает: Иисуса рождающегося или Иисуса умирающего? Потому что Иисус родился в хлеву средь скотов, а умер средь двух разбойников.
Василий Львович был в восторге. Мысль, что племянник будет воспитываться во дворце, восхитила его. Он с невольной гордостью посмотрел на Александра, которого за миг до этого считал обузою. Эта легкость петербургской фортуны, игра случая, его внезапность ужаснули его. Он говорил без умолку.
Тургенев тоже смеялся. За это он и любил Пушкиных. Возиться весь день с петербургскими делами и людьми, все знать первым, чувствовать все петербургские перемены, быть преданным важной философии, немецкой и итальянской, – было нелегкое дело. Александр Иванович брюхом любил и чуял московскую душу. Василий Львович, на глазах меняющий свое мнение об иезуитах, был очень мил.
Впрочем, посмеявшись, он не согласился с мнением
Василья Львовича: иезуиты могут быть полезны. Среди саратовских немцев, кавказских народов, в Моздокской степи, на границе Китая деятельность их не лишняя: туда ни один человек добровольно не поедет, а иезуиты ни от чего не отказываются.
Василий Львович махнул рукой. Иезуиты более его не занимали. Лицея, или лицей, – вот куда поступит племянник. Кстати, как говорить: лицея или лицей?
Тургенев и сам хорошенько не знал. Решили, что лучше: лицей, и звучит мужественнее.
Дядя послал за вином и заставил Александра выпить до дна свой бокал. Петербург казался самым счастливым городом. И тут Тургенев вспомнил вдруг, с какою новостью ехал к Василию Львовичу. Он вез новые стихи Батюшкова.
Батюшков был яблоко раздора меж петербургскими и московскими друзьями: Жуковский и Вяземский никак не отпускали его из Москвы. Гнедич в Петербурге бесился и ревновал. В последнее время более нежные связи приковали его к Москве: жена Алексея Михайловича Пушкина, Елизавета Григорьевна, женщина умная и прекрасная, стала его другом. Впрочем, поэт, из-за которого спорили Петербург с Москвою, устал от этого. По временам он спасался в свою усадьбу, бывшую как раз посередине между обеими столицами. Новое стихотворение, которое Александр Иванович ухитрился узнать раньше москвичей, было именно послание к московским друзьям – Жуковскому и Вяземскому. Александр Иванович был уверен, что Василий Львович стихов еще не знает, но забыл листок дома. Послание называлось "Мои пенаты", и в нем больше двухсот строк. Василий Львович всплеснул руками:
– Двести строк! Каково!
Тургенев помнил только первые две строфы: