— Буррр! — сказал Ибис с поклоном и показал ему французские книги, взятые от переплетчика. Он с крайней неохотою выпускал книги из своих рук; пальцы его крупных рук долго ласкали свежую кожу переплетов и касались подушечками золотых букв и орнамента тиснения, он еще не успел вдоволь ими насладиться.
Пушкин взял книги, начал листать, но вдруг бросил и снова схватился за перо, махнув Соболевскому, чтобы тот не мешал, и указал рукой на стол: возьми почитай новую главу.
Прочитав новые строфы «Руслана и Людмилы» и видя, что Пушкин закончил, Соболевский поинтересовался:
— Правда ли, что ты идешь в военную службу? Мне говорили, что ты собираешься в Тульчин, а оттуда — на Кавказ…
— Этот вопрос как-то связан с моими стихами? — спросил Пушкин сухо, продолжая взмахивать пером. Он не любил, когда его так напористо расспрашивают о чем-нибудь. Тем более что намедни он имел разговор с Алексеем Федоровичем Орловым, братом Михаила, и тот почти убедил его, что не стоит идти ему в военную службу.
— Напрямую: военная служба в твоем лице ничего не выиграет, а писателя с недюжинным дарованием мы лишимся.
— Ну лишимся — не лишимся, это еще вопрос спорный, — посмотрел на Соболевского Пушкин, — вовсе не обязательно, что меня убьют…
— Мы можем лишиться тебя, даже если ты будешь жив.
— Как ваш белоглазый Кавелин? — сменил тему разговора Пушкин. — Все притесняет тебя? Как ваши теологические споры?
— Все бы ничего, — отозвался Соболевский, — да вздумал теперь утверждать, что всю политическую экономию должно основывать на Евангелии.
— А куда же мы денем Адама Смита?
— Тебе смешно, а меня он пытается оставить в нижних классах, хотя по всем остальным предметам дела идут успешно.
— Я знаю, что надо сделать в таком случае. Позволь, я обращусь к Александру Ивановичу, нашему камергеру Тургеневу? Он наместник Бога в нашем отечестве, во всяком случае служит директором Департамента духовных дел, авось поможет тебе избежать инквизиторства Кавелина, ради их же Христа. Тем более Кавелин состоит членом «Арзамаса», коего членом состою и я.
— Был бы тебе благодарен, моему благодетелю Соймонову навряд ли понравится, если меня попрут из пансиона. — Он все еще держал листки поэмы в руках и спросил: — У тебя уже есть издатель? — Пушкин отрицательно покачал головой. — Дозволь мне, Александр, наблюдать за печатаньем поэмы, кто бы он ни был. Когда ты ее закончишь?
— Я ее начал еще в Лицее… — он вдруг махнул рукой, — а все сижу на четвертой песне… Когда закончу, тогда закончу, чего загадывать… В деревню собираюсь, там, возможно, дело пойдет. За пятую примусь. Так чего, ты сказал, ожидается сегодня у нашего Воиныча?
В это время они услышали доносившиеся со стороны лестницы крики и шум.
— Никита мой, кажется, орет!
Никита, камердинер Александра, орал как зарезанный. Пушкин с Соболевским выскочили в парадный подъезд и увидели этажом ниже, как Модинька Корф колотит увесистой палкой с серебряным набалдашником пушкинского слугу.
— Ты что делаешь, Модест? Ты убьешь его! — закричал Пушкин Корфу.
— Своего я уже выучил, теперь твоего пьяницу учу, если у тебя на это нету времени, — отвечал Корф, продолжая работать без устали палкой.
— Это мой человек, — вскричал Пушкин. — Ежели он виноват, то учить его буду я! А ты, Модя, не суйся и не указывай мне, пожалуйста!
— Батюшка Александр Сергеевич! — взмолился Никита. — Забили насмерть ни за что ни про что! Ихний камердинер…
— Иди домой, Никита! — приказал Пушкин. — А от тебя, Модя, я требую извинений, и немедленно.
— Вот еще! Твой подлец завязал драку с моей сволочью, и я же еще проси извинения. — Он напоследок врезал палкой по спине уходящему Никите.
— Ну это уж слишком! — вскричал Пушкин. — Стреляться! Вот мой секундант, — указал он на Соболевского, — решайте немедленно. Я согласен на любые условия. — И пошел наверх вслед за Никитой.
Соболевский представился и вопросительно посмотрел на Модеста Корфа. Тот улыбнулся ему и хладнокровно сказал;
— А я барон Модест Корф. Передайте господину Пушкину, что я отказываюсь с ним стреляться из-за такой безделицы, не потому, что он — Пушкин, а потому, что я — не Кюхельбекер.
Тут уже усмехнулся Соболевский, он прекрасно знал их пансионского гувернера и учителя Вильгельма Карловича и вполне оценил острое словцо барона Корфа.
— Так и передать?
— Так и передать, милостивый государь.
Пушкин, который к этому моменту поостыл, только посмеялся над словами Корфа и добавил:
— Вообще-то он правильно поучил моего Никиту, совсем от рук отбился. Все какая-то польза есть. А пристрели я Модеста, быть может, Россия потеряет великого ученого, он уже книжечку выпускает, я подписался: «Графодромия или искусство скорописи, сочинение Астье, переделанное и примененное к русскому языку Модестом Корфом», — на память продекламировал Пушкин и рассмеялся беззаботно. — Возьми себе на заметку, как библиограф, книжный граф Соболевский.
— Скорее книжный шкаф Соболевский, — поддержал его шутку Ибис.
Пушкин обнял Ибиса, который по сравнению с ним смотрелся действительно как книжный шкаф.
— Кстати, в твою книжную копилку: Карамзин мне рассказывает, что только что подписался на книгу князя Шаликова. Я спрашиваю его: «Зачем же, Николай Михайлович?» «А затем, — говорит наш великий историк, — что у него хоть и мало таланта, но много детей».
Глава двадцать первая,
в которой Карла-головастик и арапка развозят картонки с приглашением к Нащокину. — Шальные деньги жгут руки. — Знатная попойка. — Соло Куликовского. — Рецепт кулебяки в десять слоев. — Весна 1819 года.
А в это время Карла-головастик уже выехал из ворот дома на Фонтанке на маленьком и таком же злом, как и сам карлик, пони, который при случае норовил укусить не только любую попадавшуюся ему лошадь, но и ее кучера. Головастик сидел в старой полосатой одноколке, одна полоса — золотая, другая — голубенькая, и сам правил; пони был в бантах, в шорах, с перьями на голове, бежал резво, потряхивая пышной гривой, частично, в верхней части холки, заплетенной в косички с лентами. Рядом с ним, высокая и худая, как жердь прямостойная, сидела нарумяненная арапка Мария в цветастом платке с кистями и сарафане. Между козлами и каретой находился ящик, в котором, скрючившись, пристроился казачок. Карла-головастик бабьим голосом пел: «По улице мостовой шла девица за водой», арапка басисто подпевала.
Карлик развозил по всему Петербургу карточки Павла Нащокина с приглашением пожаловать на званый вечер. Карточки передавал швейцарам казачок.
— В честь чего вечер? — интересовались приглашенные.
— В честь именин, — отвечал казачок. — А больше ничего не могу знать.
Не успели Пушкин с Соболевским выйти из дома, как получили от оного казачка приглашение с присовокуплением невразумительного объяснения. Карлик, привстав, кланялся им с козел и тонким голосом оповещал:
— Ждем-с, господа! Ждем-с!
— А когда же ждете, Алексей Федорович? — поинтересовался Ибис.
— А хоть сейчас и приходите, Павел Воинович уже ждут. Батюшкин халат надели и ждут. Пушки заряжают.
— Будем, сейчас же и будем, — пообещал Пушкин карлику и повернулся к Соболевскому: — Черт его знает, что придумал наш Воиныч, но день ангела у него в декабре, а не в июне… Это я точно знаю.
— Да нам-то что, пушки заряжают — бутылки ставят, — усмехнулся Соболевский. — Может, Поль в крупном выигрыше? — предположил он.
— Или в сильном подпитии…
— Или в том и другом, — решили они и были правы.
Павел Воиныч действительно был в крупном выигрыше, и шальные деньги жгли ему руки. Князь Вяземский называл карточные столы четырехместными омнибусами петербургского общества еще тогда, когда омнибусы в Петербурге не пустили, и на этом омнибусе Павел Воинович прибыл сегодня с утра на одну из главных станций.
По дому бегали собаки, которым передалось возбуждение, царившее в доме. Это было потомство серого в яблоках датского кобеля Амура и такой же масти суки Психеи, любимцев его отца.