Как-то после ухода записного шалуна Николай Михайлович заметил Тургеневу, что, к сожалению, нет мира у Пушкина в душе, а в голове нет благоразумия.
— Ежели не исправится, будет чертом еще до отбытия своего в ад, — добавил он с улыбкой.
— Не исправится, батюшка, — покачала головой старшая дочь Софья. — А черт он уже и сейчас, посмотри на его черную физиономию, как будто весь вымазался в саже, орудуя у сковородки.
— Не черт, а обер-черт! — добавил Тургенев.
Мужчины рассмеялись.
— Когда у меня бывают друзья и мне хочется, приглашая кого-нибудь, сказать: будут вся християны, я одергиваю себя, вспоминая, что будет и молодой Пушкин, — сказал Александр Иванович.
— Чур, чур меня, — рассмеялся Карамзин. — Будет Пушкин! Прямо из ада. — Перекрестился и посерьезнел. — Но жаль его талант; талант, действительно, прекрасный. Растреплет его по мелочам.
— Что из этой головы только не лезет?! Жаль, если он ее не сносит. Но что можно требовать от юноши, который с двенадцати лет жил в виду дворца и в соседстве с гусарами? Обвиняй его после за его «Оду на Свободу» и за две болезни не русского имени!
Карамзин покосился на Александра Ивановича, словно укоряя его за нелестный отзыв о дворце и за болезни не русского имени, но ничего не сказал. Софья вспыхнула, услышав вольность, которую позволил в ее присутствии Александр Иванович. Ей стало неприятно думать о черномазом Пушкине, которого она все же уважала. Но Тургенев, казалось, ничего этого не заметил, а продолжал тараторить без остановки:
— Хорошо, Пушкин хоть не пьет, как Милонов, которого мне пришлось выключить из своего департамента.
Пока не пьет, как Милонов, — уточнил Карамзин. — В России всегда есть возможность допиться до такого состояния.
— Да-да, — торопливо соглашается Александр Иванович. — Да минует Пушкина чаша сия. Прости Господи! Говоря о Пушкине, невольно станешь богохульником. Милонов таскается теперь по всем гауптвахтам и допивает век и талант свой с арестантами. Недавно мне сказали, что его за дебош посадили в крепость. А так как там все крепко, кроме напитков, то, вероятно, это его протрезвит, или он умрет от засухи… Вроде той, от которой горят теперь поля и леса… Ну да Бог с ним, с Милоновым! Твой шурин князь Петр прислал мне стихи, которые все разойдутся на пословицы чувствительных сердец; там есть слова, которые можно отнести к нашему молодому другу Пушкину: «По жизни так скользит горячность молодая и жить торопится и чувствовать спешит…» И этим все сказано!
Однажды Пушкин, прежде чем отправиться к гусарам на квартиры, пошел провожать Карамзина на чтение французской пьесы к императрице Марии Федоровне в Павловск. Карамзин любил прогулки или верхом, или пешие, карету не любил.
Шли пешком, говорили о стихах Василия Андреевича. Пушкин смеялся над литургией по умершему чижику, говорил, что напишет к Василию Андреевичу шутливое послание о павловских фрейлинах.
— Хотя, справедливости ради, — заметил он, — надо сказать, что Тургенев два последние стиха в литургии о чижике находит прелестными. Наш камергер всегда найдет, что сказать приятного.
Карамзин в новых стихах Василия Андреевича находил много хорошего, но иное казалось ему темным, иное холодным.
Неожиданно в разговоре перескочили с мертвого чижика на убитого немецкого драматурга Августа Коцебу, которого недавно зарезал в Мангейме студент Карл Занд. Коцебу выступал против академической свободы, которой пользовались немецкие университеты и студенчество, за что и поплатился.
— Я не поклонник его произведений, — сказал Карамзин, — некоторые называют их «коцебятиной», но резать за немодный образ мысли… Говорят, немецкие студенты-безбожники на тайной сходке договорились убить троих человек, ненавистных им своим образом мыслей, осуждающим вольнодумие и афеизм, и торжественно вручили заговорщикам кинжалы: Коцебу зарезали, профессор права Шмольц оказался сильным малым и отбился от ножа убийцы, а Стурдза, вовремя предупрежденный, успел уехать в Варшаву, где, как пишет князь Петр, ему приходится жить под защитой полиции. Вот ваши либералисты, под знаменами которых вы служите!
— Я, Николай Михайлович, служу одной музе, и потому ежели б и зарезал, так не за образ мыслей, а за одну лишь «коцебятину», — рассмеялся Пушкин.
— Чего добиваются либералы? — словно не услышал его шутки Карамзин. — Чего? Они хотят уронить троны, чтобы на их места навалить журналов, думая, что журналисты могут править светом, — вздохнул Карамзин. — И вы, верно, так думаете?
— Вы противник свободы?
— Я презираю либералов нынешних, я люблю только ту свободу, которую никакой тиран не может у меня отнять… А Коцебу как человека мне жаль, — неожиданно добавил он. — Он только начал переводить мою «Историю».
У Розового павильона Карамзин распрощался с Пушкиным. Александр затерялся в толпе, собравшейся перед павильоном. По обычаю, который завела императрица, все желающие могли приходить и смотреть, как обедает и ужинает царская семья, как проводит она вечера. Среди обывателей Павловска и приезжих из других окрестных мест встретил Пушкин и нескольких знакомых молодых лейб-гусар в роли чичисбеев, которые сопровождали молоденьких барышень с мамашами. Нашел он среди любезников и рослого, младше его на год, гусара Николая Раевского-младшего, сына знаменитого генерала.
В раскрытые окна было видно, что августейшая хозяйка сидит за пяльцами. Читал, и, надо сказать, хорошо, Александр Алексеевич Плещеев, с которым Пушкин не раз встречался на квартире Жуковского в Петербурге и у Карамзина в Царском. Был он, кажется, дальним родственником Николая Михайловича по первой его жене Протасовой. Жуковский выделялся своей статной фигурой, он млел в окружении стареющих фрейлин, среди которых одна, впрочем, слепила красотой.
«Видно, это и есть предмет его воздыханий — графиня Самойлова, — догадался Александр. — А вон и мой предмет былых воздыханий, все так же хороша».
Уже темнело, в павильоне горели свечи в шандалах, и все происходящее в нем воспринималось как театр. Плещеев, то завывая, то вскрикивая, на разные голоса читал Мольера.
Среди фрейлин находилась и Екатерина Бакунина, которую он любил в лицейские годы. Как давно это было! При свете свечей фигура Бакуниной в розовом платье трепетала, как потревоженная тень.
— Ну, просто тебе Малый Трианон, — усмехнулся Пушкин. — Прошлый век…
— А мы вчера, — шепнул ему Раевский, — двум дамам, что тут глазели, юбки сшили, вот была потеха, когда они домой собрались и не могли разойтись. Пришлось предложить им свою помощь… Мы им ножки пощупали, и дамы остались довольны.
Играла музыка у дворца, одуряюще пахли розы: несколько тысяч кустов насажено было по высочайшему повелению; они цвели все лето вокруг Розового павильона; именно от розовой плантации, а не от розового цвета стен, как можно было подумать, павильон получил свое название; стены у павильона были палевого цвета.
Глава двадцать пятая,
в которой Нащокин и Пушкин играют в карты с графом Толстым-Американцем. — «Только дураки играют на счастье». — Поздняя осень 1819 года.
К Полю Нащокину, когда у него сидел Пушкин, зашел как-то его дальний родственник Петр Александрович Нащокин. Кажется, он приходился Полю троюродным племянником, хотя и был старше его лет на десять. Петр Нащокин был близким приятелем знаменитого Толстого-Американца, с которым они были не разлей вода и который вновь объявился в Петербурге и жил теперь на чердаке у князя Шаховского, короткого своего приятеля еще со времен совместной службы в Преображенском полку. Он предложил друзьям всем немедленно отправиться к Американцу играть в карты. Поль Нащокин, которому часто в последнее время везло, с радостью согласился. Пушкин, к несчастью, был в проигрыше, он проиграл Никите Всеволожскому за тысячу рублей, даже рукопись своих стихотворений, подготовленных к печати, кроме того, дал несколько заемных писем, и потому особенного энтузиазма не проявил, больше проигрывать ему было нечего, был в долгах как в шелках.