Эта страсть к городской жизни и к толпе, очевидно, была унаследована Пушкиным от своих родителей и особенно от отца. Сергею Львовичу обязан он был и своим тщеславием, страстью тянуться во что бы то ни стало в высшее светское общество. Страсть эта, сгубившая его впоследствии, не замедлила обнаружиться при первых же шагах его в жизни.
Казалось бы, что и по умственным склонностям Пушкина, и по средствам родителей он должен был вращаться преимущественно в литературной среде, тем более, что в этой среде он с детских лет был принят с участием, лаской и любовью первыми литературными светилами того времени. С первого шага в свет Пушкин очутился в обществе тогдашних литераторов как известный и заслуженный его член. Он почти совсем не был в положении начинающего. Едва выйдя из лицея, он уже осенью 1817 года был принят в члены литературного общества “Арзамас”, вокруг которого группировались все молодые писатели нового романтического направления, ратовавшие против устарелых классиков, которые, в свою очередь, группировались вокруг московского общества “Беседы любителей русского слова” и “Вестника Европы” Каченовского. По обычаю арзамасского общества всем членам давать особенные шутливые прозвища, Пушкина назвали сверчком, потому что, по выражению одного из арзамасцев, “в некотором отдалении от Петербурга, спрятанный в стенах лицея, прекрасными стихами уже подавал он оттуда свой звонкий голос”. Новый член “Арзамаса” произносил обыкновенно шуточное похвальное слово какому-либо члену враждебной “Беседы любителей русского слова”. Неизвестно, кому произнес похвальное слово Пушкин при вступлении своем, но ему дозволено было сказать речь свою александрийскими стихами, которые, к сожалению, не дошли до нас. К несчастью Пушкина, “Арзамас” скоро рассеялся. Собрание, в котором Пушкин произнес свою речь, было последним, так как члены “Арзамаса” отозваны были из столицы разными обязанностями. Но, кроме “Арзамаса”, в Петербурге было несколько других литературных обществ, кружков и салонов (“Общество любителей словесности, наук и художеств”, “Общество соревнователей просвещения и благотворения”, кружок А.Н. Оленина, вечера В.А. Жуковского), и, хотя Пушкин не принадлежал к некоторым из них, однако же следил внимательно за их занятиями. На вечерах Жуковского читал он песни “Руслана и Людмилы”, подвергая их переделкам под влиянием суждений и приговоров друзей. Известно, что после чтения последней песни Жуковский подарил автору свой портрет, украшенный подписью: “Ученику от побежденного учителя”. Батюшков же, прочтя послание Пушкина к Ф.Ф. Юрьеву, сжал в руках листок бумаги с этим посланием и проговорил: “О! как стал писать этот злодей!”
К этому же времени относится знакомство Пушкина с П.А. Катениным, этой благороднейшей и замечательной личностью того времени. Пушкин просто пришел в 1818 году к Катенину и, подавая ему свою трость, сказал: “Я пришел к вам, как Диоген к Антисфену: побей – но выучи!” – “Ученого учить – портить!” – отвечал Катенин. С тех пор дружеские связи не прерывались, и Катенин оказывал большое влияние на Пушкина как знаток языков и европейских литератур. Пушкин именно Катенину был обязан осторожностью в оценке иностранных поэтов, уменьем находить свои достоинства в писателях различных школ и особенно хладнокровием при жарких спорах, скоро возникших у нас по поводу классицизма и романтизма. Катенин, между прочим, помирил Пушкина с князем Шаховским, приверженцем классицизма, и с актрисой A.M. Колосовой, дебюты которой Пушкин встретил злой эпиграммой.
Но, к сожалению, Пушкин только мельком бывал в литературных кружках и видался со своими друзьями и сотоварищами по перу. Более же всего его тянуло в высший свет, где он считал неприличным носить звание литератора и всячески старался, чтобы забыли о том, что он пишет стихи. Связи отца и служба по министерству иностранных дел открыли Пушкину вход в лучшие дома большого света, каковы были графов Бутурлиных и Воронцовых, князей Трубецких, графов Лаваль, Сушковых и пр. Здесь Пушкин на первых порах с пылкою страстностью увлекся балами и всеми великосветскими развлечениями, но большой свет скоро наскучил ему, и он кинулся в вихрь полусвета. Страсть к обществам, явным и тайным, различных наименований, была так сильна в то время, что беспрестанно возникали общества не только литературные, масонские, политические, но эротические и вакхические. Таково было общество “Зеленая лампа”, основанное Н.В. Всеволожским и у него собиравшееся. Это было оргичeскоe общество, которое в числе различных домашних представлений, как изгнание Адама и Евы, гибель Содома и Гоморры, устраиваемых им на своих заседаниях, пародировало между прочим собрания с парламентскими и масонскими формами, но было посвящено исключительно обсуждению планов волокитства, закулисных проказ и всякого рода отчаянных шалостей, иногда крайне скандальных, рискованных и опасных; сюда же входили и кутежи с богатырскими пари относительно количества выпитых напитков и беспрестанные дуэли из-за самых ничтожных пустяков вроде какой-нибудь случайной театральной ссоры.
Пушкин присоединился именно к этому обществу великосветских безобразников, и как велики были излишества, которым он предавался в это время, можно судить по тому, что в течение трех лет он два раза лежал на краю гроба, в горячке, именно вследствие постоянных возбуждений организма, не выдерживавшего подобного богатырского разгула. При этом нужно принять во внимание, что кутежи с золотою молодежью были не только не по физическим силам Пушкина, но и не по карману его, и он очень нуждался в деньгах. За стихи в то время еще не платили ему; 700 руб., получаемые им на службе, были капля в море для великосветских кутежей, отец же Пушкина не особенно раскошеливался для молодого повесы и выводил его из себя своею скупостью. Так, один современник, добрый приятель Пушкина, рассказывал, как поэту приходилось упрашивать, чтобы ему купили бывшие тогда в моде бальные башмаки с пряжками; Сергей же Львович предлагал ему свои старые, павловских времен. “Мне больно видеть, – говорит Пушкин в одном письме к брату, – равнодушие отца моего к моему состоянию. Это напоминает мне Петербург: когда больной, в осеннюю грязь и трескучие морозы, я брал извозчика от Аничкова моста, он вечно бранился за 80 копеек, которых, верно бы, ни ты, ни я не пожалел для слуги”. Если же и попадала в карман Пушкина лишняя копейка, он тотчас же ставил ее ребром с гениальным безрассудством. Так, однажды ему случилось кататься на лодке в обществе, в котором находился и отец его. Погода стояла тихая, и вода была так прозрачна, что виднелось самое дно. Пушкин вынул несколько золотых монет и одну за другой стал бросать в воду, любуясь падением и отражением их в чистой влаге.
И несмотря на то, что скудость денежных средств ставила его беспрестанно в двусмысленные и неловкие положения, сильно тревожившие и огорчавшие его, он все-таки продолжал тянуться к знати. “Пушкин, – рассказывает о нем один из лицейских друзей его, – либеральный по своим воззрениям, часто сердил меня и вообще всех нас тем, что любил, например, вертеться у оркестра, около знати, которая с покровительственной улыбкой выслушивала его шутки, остроты. Случалось из кресел сделать ему знак, он тотчас прибежит. Говоришь, бывало: “Что тебе за охота, любезный друг, возиться с этим народом – ни в одном из них ты не найдешь сочувствия”. Он терпеливо выслушает, начнет щекотать, обнимать, что обыкновенно делал, когда немножко потеряется; потом смотришь, Пушкин опять с тогдашними львами”.
Надо удивляться, как среди этой рассеянной жизни, исполненной беспрерывных оргий, у Пушкина хватало времени на литературные работы. Между тем оставшиеся после него тетради свидетельствуют об упорном, усидчивом труде, который он положил на обработку “Руслана и Людмилы”, труде не менее четырех лет, так как задуманная еще на скамьях лицея поэма вышла в свет в 1820 году. Появление “Руслана и Людмилы” произвело сильную сенсацию и в литературе, и в обществе, равносильную внезапному пушечному выстрелу среди мертвой тишины или яркому лучу света, блеснувшему среди непроницаемого мрака. Поэма шла совершенно вразрез с установившимися литературными приемами и не была похожа ни на что, существовавшее в литературных кружках того времени. Тут и тени не было ни того высокопарного, чопорного тона, с каким передавались сюжеты народного эпоса классиками, ни плаксивого сентиментализма и туманной мечтательности романтиков: бездна остроумия, шутливое отношение к сказочному миру, живой и здравый реализм, проглядывающий сквозь чудеса, и свободное, простое течение рассказа при беспрестанных отступлениях и неожиданных обращениях к посторонним предметам – все это производило впечатление неслыханной новизны и в то же время подкупало своею поэтическою обаятельностью. И между тем как публика нарасхват покупала поэму, читала и перечитывала ее до заучивания наизусть, в журнальном мире занялся целый сыр-бор из-за нее. Затихавшие в последнее время споры между классиками и романтиками вспыхнули с новою силою. И между тем как романтики до небес расхваливали поэму, приписывая ей ряд знаменитых предков и у себя, и на стороне, сравнивая ее с “Душенькой” Богдановича, и с “Обероном” Виланда, и с “Неистовым Роландом” Ариосто, классики на страницах “Вестника Европы” обрушились на нее с ожесточением и ужасом. “Обратите внимание, – писал критик “Вестника Европы”, – на новый ужасный предмет, возникающий среди океана российской словесности… Наши поэты начинают пародировать Киршу Данилова… Просвещенным людям предлагают поэму, писанную в подражание Еруслану Лазаревичу”. Критик допускает еще собирание русских сказок, как собирают и безобразные старые монеты, но уважения к ним не понимает. Выписав сцену Руслана с головой, критик восклицает: “Но увольте меня относительно описания и позвольте спросить: если бы в московское благородное собрание как-нибудь втерся (предполагая невозможное возможным) гость с бородою, в армяке, в лаптях и закричал зычным голосом: “Здорово, ребята!” – неужели бы стали таким проказником любоваться?., зачем допускать, чтобы классические шутки старины снова появлялись между нами?” (“Вестник Европы”, 1820, № 11).