Но было бы ошибочно думать, что все вышеизложенные мытарства и приключения совершенно исчерпывали жизнь Пушкина на юге. По совершенно справедливому и единодушному замечанию всех биографов, Пушкин постоянно жил какою-то двойною жизнью, точно как будто с ним под одною телесною оболочкою были соединены два человека, нисколько не похожие друг на друга, и в то время как один Пушкин, заносчивый, высокомерный и тщеславный денди, задорный бретер, игрок и волокита, прожигал жизнь в непристойных оргиях, другой Пушкин, скромный и даже застенчивый, с нежною и любящею душою, поражал усидчивостью и плодотворностью своей умственной деятельности. Можно положительно сказать, что он пожирал все книги, какие только попадались ему на глаза и в Киеве – у Раевских, и в Каменке – у Давыдовых, и в Кишиневе – у Инзова, у Орлова, Пущина, И. П. Липранди. Не ограничиваясь одним чтением, он делал большие выписки из книг. В то же время он собирал народные песни, легенды, этнографические документы. Под конец же пребывания на юге страсть к собиранию книг развилась у него до такой степени, что он сравнивал себя со стекольщиком, разоряющимся на покупку необходимых ему алмазов. Большая часть его денег уходила этим путем, и превосходная библиотека, оставленная им после смерти, свидетельствует о разнообразии и основательности его чтения. Между прочим, он успел выучиться на юге по-английски и довершил знание итальянского языка. С жадностью следил он за ходом греческого возрождения и вел даже журнал событиям его. Не ограничиваясь одними книгами, Пушкин, по словам И.П. Липранди, прибегал даже к хитрости для пополнения недостающих ему сведений; он искусственно возбуждал споры о предметах, его интересовавших, у людей более в них компетентных, чем он сам, и затем пользовался указаниями спора для приобретения нужных ему сочинений.
Как плодовито в то же время было его творчество, можно судить по тому, что в продолжение четырех лет жизни его на юге были написаны им, кроме массы лирических стихотворений, все поэмы его байроновского стиля: в 1821 году – “Кавказский пленник” и “Братья разбойники”, в 1822 – “Бахчисарайский фонтан”, в 1824 – “Цыганы”; рядом со всем этим в 1823 году была уже написана им первая глава “Евгения Онегина”. Сверх того, по черновым тетрадям, оставшимся после Пушкина, можно судить, что в разгаре своего байроновского свободомыслия он задумывал политическую трагедию “Вадим”, предполагая написать картину заговора и восстания “славянских племен” против иноплеменного ига, напомнить именем Вадима известную трагедию Княжнина, удостоенную официального преследования в прошлое столетие, и, наконец, открыть эру мужественных Альфиеровских трагедий в русской литературе на место любовных классических, которые в ней господствовали. Все содержание новой трагедии должно было вертеться около движения народных масс и служить апофеозом гражданским доблестям их руководителя Вадима, причем “славянские племена” и “иноплеменники” составляли только весьма прозрачную аллегорию, за которой легко было разобрать настоящих деятелей и настоящих врагов, подразумеваемых трагедией. Те же черновые тетради свидетельствуют, что тогда же Пушкин начал было писать сатирическую поэму, действие которой должно было происходить в аду, при дворе сатаны. Наконец к 1822 году следует отнести и ту рукописную поэму, которая была навеяна, очевидно, чтением Вольтера и впоследствии доставила ему немало раскаяний, навлекши неприятности со стороны духовенства.
Находясь под влиянием Байрона и Андрея Шенье, увлекаясь в то же время Овидием и сравнивая свою участь с участью древнего изгнанника, сосланного на те же самые берега Дуная, – Пушкин и сам не замечал, как из него вырабатывался совершенно самобытный народный русский художник и вместе с тем с каждым новым произведением более и более проглядывало совершенно новое направление, о котором в то время никто еще не помышлял у нас. В самом деле, в то время как друзья и приверженцы Пушкина ставили его во главе русского романтизма, в то время как Пушкин в горячей переписке с друзьями (Бестужевым, Рылеевым, Дельвигом, князем Вяземским), рассуждая о животрепещущих литературных вопросах того времени и о задачах критики, путался в определении того самого романтизма, во главе которого его ставили, никому и в голову не приходило, что вовсе не романтизм составляет главную силу и достоинство новых произведений Пушкина, а их непосредственная, органическая связь с окружающею поэта жизнью. Но слово реализм не было еще в то время произнесено в нашей литературе.
И действительно, все то обновление, которое внес Пушкин в нашу литературу, и весь переворот, который он произвел, главным образом заключались в том, что по самому существу своему Пушкин обладал глубоко реальным чутьем. С самых первых своих шагов, с лицейских стихотворений уже, он творит по большей части под непосредственным внушением впечатлений жизни. То же самое мы видим и во втором периоде его литературной деятельности – байроническом. И здесь живые впечатления постоянно берут перевес, вытесняют чуждые, заимствованные веяния, и этим живым впечатлениям обязан был Пушкин лучшим, что только создано им в этот период. Следя за его жизнью в связи с творчеством, вы видите, как сама жизнь непосредственно внушает ему его создания: под впечатлением Кавказа является “Кавказский пленник”, Крыму был обязан Пушкин “Бахчисарайским фонтаном”, поездкою в Измаил обусловливается поэма “Цыганы”. Обратите затем внимание на то, что является лучшим, наиболее художественным и обаятельным во всех этих поэмах. Конечно, не характеры героев, бесцветные и отвлеченные, внушенные влиянием Байрона, а живые картины местной природы и быта. До такой степени тогда уже реализм составлял главную суть его гения, что каждый раз, когда он сходил с реальной почвы, он начинал мучиться в тщетных усилиях создать что-либо, и творчество покидало его. Этим и объясняются неудачи его при попытках создать трагедию “Вадим”, сатирическую поэму из адской жизни; наконец известно, что и поэму “Братья разбойники” Пушкин не кончил и сжег, а то, что мы имеем под этим названием, составляет лишь отрывок, случайно уцелевший у H. H. Раевского. Все это Пушкину не удалось именно потому, что здесь он не имел живых красок, непосредственно навеянных действительностью, а должен был создавать отвлеченно. В “Евгении Онегине” он сознательно уже становится на реальную почву. Когда появилась первая глава романа еще в рукописи, друзья Пушкина увидели в ней подражание байроновскому “Дон-Жуану”; но Пушкин с жаром восстал против этого мнения, возражая, что нет ничего общего между Онегиным и Дон-Жуаном; что у него и в помышлении не имелась байроновская сатира; что 1-я глава романа есть не более как вступление, которым он остается доволен, что следует ожидать других глав, того, что будет далее, а далее, конечно, и тогда уже носились перед его глазами картины русской жизни со всеми ее особенностями. Наконец к этому же периоду жизни Пушкина относится впервые возникшее в нем сознание, что он может существовать без службы, без покровительства властей и посторонней поддержки, одним своим литературным трудом. До тех пор стихи давали ему очень мало денег. “Руслан” и “Кавказский пленник” оставили его с пустыми руками. Издатель последнего, Гнедич, разделался с Пушкиным тем, что прислал ему 550 руб. ассигнациями и один экземпляр поэмы. Не то было с “Бахчисарайским фонтаном”. Издание его принял на себя князь Вяземский, предпославший ему, как известно, свое остроумное предисловие и вскоре после выхода книжки отправивший к Пушкину в Одессу 3 тысячи руб. ассигнациями, да и то, как кажется, этим не ограничившийся.
ГЛАВА V. А.С. ПУШКИН В СЕЛЕ МИХАЙЛОВСКОМ 1824-1826
Пушкин выехал из Одессы 30 июля 1824 года, получив триста восемьдесят девять рублей прогонных денег и сто пятьдесят рублей недоданного ему жалованья. Он обязался подпиской следовать до места назначения своего через Николаев, Елизаветград, Кременчуг, Чернигов и Витебск, нигде не останавливаясь на пути. Маршрут этот составлен был с ясною целью удалить его от Киева и тех польских и русских знакомых, каких он мог встретить на пути.
Пушкин ехал скоро, в точности исполняя свою подписку. По донесению псковской земской полиции, 9 августа он уже прибыл в Михайловское, где его ожидали близкие– отец, мать, брат и сестра. Но нерадостна была встреча опального сына с родителями, не видавшими его несколько лет. Трусливому отцу Пушкина и легко воспламеняющейся его супруге сделалось страшно и за самих себя, и за остальных членов семьи при мысли, что в среде их находится опальный человек, преследуемый властями, к тому же за атеизм. С ужасом смотрели они на дружбу поэта с младшим братом и сестрою, опасаясь, что он и их совратит в безбожие. Между тем начальник края, маркиз Паулуччи, поручил уездному опочецкому предводителю дворянства, Пещурову, пригласить отца Пушкина принять на себя надзор за поступками сына, обещая, в случае его согласия, воздержаться со своей стороны от назначения всяких других за ним наблюдателей. Сергей Львович имел слабость принять это предложение, и, что из этого вышло, можно судить по следующему письму Пушкина к Жуковскому, 31 октября 1824 года: