Сохранился письменный отзыв Раевского на запрос полиции: «Вчерашнего числа вечером вы изволили приехать, чтобы прочитать мне просьбу, вам поданную графом Воронцовым, в которой, как частный человек, он требует от вас защиты за мнимые мои дерзости против почтеннейшей его супруги; в случае продолжения оных е[го] с[иятельство] угрожает мне прибегнуть к высшей власти. На сие имею честь вам отвечать, что я ничего дерзкого не мог сказать ее сиятельству, и я не понимаю, что могло дать повод к такой небылице. Мне весьма прискорбно, что граф Воронцов вмешивает полицию в семейственные свои дела и через то дает им столь неприятную гласность. Я покажу более умеренности и чувства приличия, не распространяясь далее о таковом предмете. Что же касается до донесений холопий его сиятельства, то оные совершенно ложны».
Но Воронцов скоро опомнился. Сообразив, что официальная жалоба может сделать только его смешным, он поспешил прибегнуть к другому средству, уже употребленному с успехом против Пушкина. Мы не знаем, что именно доносил он в Петербург, но три недели спустя было получено высочайшее повеление о немедленной высылке Раевского в Полтаву, к отцу «за разговоры против правительства и военных действий». Донос сделал свое дело, и живой Онегин был вынужден навсегда расстаться с подлинником Татьяны.
Глава пятая
Сильно запутавшийся в своих одесских связях и отношениях, недовольный собою и еще более недовольный другими, озлобленный на судьбу, которая продолжала преследовать его с непонятным ожесточением, замаранный отлучением от службы и отданный под гласный надзор гражданского и духовного начальства, прибыл Пушкин в Опочецкий уезд в родительскую деревню, принадлежавшую некогда его предку Абраму Ганнибалу, арапу Петра Великого.
На нем тяготела кара, наложенная по распоряжению самого государя, и этого одного было достаточно, чтобы сделать его жизнь под отчим кровом окончательно несносной. Мнительный и бесхарактерный Сергей Львович Пушкин устраивал сыну постоянные сцены, доводившие последнего до готовности просить о замене ссылки в деревню заключением в крепости. Так продолжалось до поздней осени 1824 года, когда семейство Пушкиных уехало в Петербург, оставив Александра одного в Михайловском.
Он зажил там совсем отшельником по примеру своего Евгения, и не бывал ни у кого из соседей, за одним единственным исключением. Село Тригорское расположено в трех верстах от Михайловского, и Пушкин с самого начала своего пребывания в Псковской губернии, сделался частым, порою ежедневным гостем тригорских помещиц.
Это было настоящее женское царство. Мужской элемент был представлен сыном хозяйки — дерптским студентом Алексеем Николаевичем Вульфом, который появлялся в Тригорском лишь во время летних и рождественских каникул. Зато барышень и молодых дам было сколько угодно.
Владелица поместья, двукратная вдова Прасковья Александровна Осипова, урожденная Вындомская, по первому мужу Вульф; ее дочери от первого брака — Анна Николаевна и Евпраксия Николаевна; ее падчерица — Александра Ивановна Осипова, ее племянницы — Анна Ивановна Вульф и Анна Петровна Керн — таков был изменявшийся по временам состав этого женского кружка, если не считать обеих младших дочерей П. А. Осиповой, бывших еще совсем маленькими девочками.
«Не одна хозяйка Тригорского, искренне привязанная к Пушкину, следила за его жизнью, — повествует Анненков, собиравший сведения о поэте, когда следы его пребывания были еще совсем свежи в Псковской губернии. — С живописной площадки одного из горных выступов, на котором расположено было поместье, много глаз еще устремлялось на дорогу в Михайловское, видную с этого пункта, — и много сердец билось трепетно, когда по ней, огибая извивы Сороти, показывался Пушкин или пешком, в шляпе с большими полями и с толстой палкой в руке, или верхом на аргамаке, а то и просто на крестьянской лошаденке. Пусть же теперь читатель представит себе деревянный, длинный одноэтажный дом, наполненный всей этой молодежью, весь праздный шум, говор, смех, гремевший в нем круглый день с утра до ночи, и все маленькие интриги, всю борьбу молодых страстей, кипевших в нем без устали. Пушкин был перенесен из азиатского разврата Кишинева прямо в русскую помещичью жизнь, в наш обычный тогда дворянский, сельский быт, который он так превосходно изображал потом. Он был теперь светилом, вокруг которого вращалась вся эта жизнь, и потешался ею, оставаясь постоянно зрителем и наблюдателем ее, даже и тогда, когда все думали, что он плывет без оглядки вместе с нею. С усталой головой являлся он в Тригорское и оставался там по целым суткам и более, приводя тотчас в движение весь этот мир».