Двойная (хотя это дни одного месяца) датировка начала работы, видимо, означает, что 9 мая, в третью годовщину высылки поэта из Петербурга, было принято окончательное решение писать роман, замысел которого в сознании поэта уже получил мысленную обкатку на протяжении трех лет. Возможно, в этот день в сознании поэта уже зазвучали первые строки: спустя около трех недель, 28 мая, первое четверостишие будет написано сразу почти набело (поменяются местами вторая и четвертая строки), а с первой строфой и какие-то следующие черновые строфы романа. Только что миновал день рождения поэта. Фантастически роскошным подарком (на этот раз от себя – миру) ознаменовал Пушкин свое двадцатичетырехлетие!
Все это – факты известные, во всяком случае открытые. А если уже по прочтении всего романа обдумывать прочитанное, возникает вопрос самый естественный, который, как ни странно, за почти двести лет существования романа не задавался: каким был первоначальный замысел поэта? Потому что в процессе работы начальный замысел менялся (углублялся) кардинально. И есть авторские признания, которые грех игнорировать.
Главы вначале печатались отдельно, по мере создания и доработки; печатание началось задолго до окончания романа. Первая глава в печати получила предисловие. Выделю тут странное уподобление: «Дальновидные критики… станут осуждать и антипоэтический характер главного лица, сбивающегося на Кавказского Пленника…» Глава еще только отправляется к читателю, еще не известно, будет ли замечено (да еще и с осуждением) сходство героев поэмы и романа, а поэт указывает на это сходство сам; это «сбивается» на прямую подсказку.
Отмеченное автором сходство героев реально. Попробуем сопоставить исповеди героев перед самозабвенно влюбленными в них юными девами: обнаружится поразительное совпадение. Онегинская речь индивидуальна, а вместе с тем создается впечатление, будто герой подслушал монолог своего предшественника и пользуется им как конспектом, очень близко, иногда почти буквально повторяя целый ряд его аргументов.
Оба героя уступают пальму духовного первенства женщине.
Пленник Онегин
Забудь меня: твоей любви, Напрасны ваши совершенства:
Твоих восторгов я не стою. Их вовсе недостоин я.
Дублируется признание, что встреча с героинями произошла не вовремя, опоздала: ее исход мог быть иным.
Несчастный друг, зачем не прежде Скажу без блесток мадригальных:
Явилась ты моим очам, Нашед мой прежний идеал,
В те дни, как верил я надежде Я верно б вас одну избрал
И упоительным мечтам! В подруги дней моих печальных…
Оба героя констатируют омертвение души:
Но полно: умер я для счастья, Мечтам и годам нет возврата;
Надежды призрак улетел… Не обновлю души моей…
Следствие тоже одинаково: перед наполненными огнем страсти героинями герои ощущают себя живыми мертвецами, и это ощущение для них мучительно. Есть и разница: Пленник говорит о реально испытываемых чувствах, опыта Онегина достаточно, чтобы прогнозировать нежелательную ситуацию.
Как тяжко мертвыми устами Поверьте (совесть в том порукой),
Живым лобзаньям отвечать Супружество нам будет мукой.
И очи, полные слезами,
Улыбкой хладною встречать! Начнете плакать: ваши слезы
Не тронут сердца моего,
А будут лишь бесить его.
Наконец, оба героя демонстрируют плохое, по крайней мере – одностороннее знание женской души, пророча влюбленным в них девам новую любовь и забвение прежней; оба прогноза не сбываются.
Не долго женскую любовь Сменит не раз младая дева
Печалит хладная разлука; Мечтами легкие мечты…
Пройдет любовь, настанет скука,
Красавица полюбит вновь. Полюбите вы снова…
Как видим, отсылка поэта к Пленнику для понимания Онегина не декларативна и все-таки неэффективна. В поэме из-за избирательного характера романтического изображения нет внятного ответа, откуда взялся духовный недуг героя и в чем он состоит. Пушкин признает это в черновике письма Гнедичу 29 апреля 1823 года: «кого займет изображение молодого человека, потерявшего чувствительность сердца в несчастиях, неизвестных читателю…» Поэт считает потерю чувствительности важной утратой, он хочет, чтобы читатели знали это; не потому ли и не ограничивается намеком, а судит о Пленнике прямо и категорично – пусть не в поэме, а в частном письме к В. П. Горчакову осенью 1822 года: «Я в нем хотел изобразить это равнодушие к жизни и к ее наслаждениям, эту преждевременную старость души, которые сделались отличительными чертами молодежи 19-го века».