И в биографические строки VIII гл. «Онегина»:
Кстати, и в I главе. «Онегина» Пушкин явно вспоминает те же следы, оставленные и на «граните скал» (то есть не на песке нагой степи Азовского побережья), и на весенних лугах:
Обращает на себя внимание и явное предпочтение, которое поэт отдает «милым следам», очевидно, немолодой женщины – устам «младых Цирцей»:
Перед нами то же отрицание «младых Цирцей», что и во II главе. «Евгения Онегина», где расположены профили сестер Раевских.
В элегии 1820 г. «Погасло дневное светило», вспоминая «юных лет безумную любовь», Пушкин открыто признается: «Но прежних сердца ран (другой вариант «но тайных сердца ран»), глубоких ран любви, ничто, ничто не излечило». То есть в этом стихотворении, написанном после путешествия с Раевскими, ни о каком новом чувстве речи нет. В элегии 1824 г. «К морю» («Прощай, свободная стихия!») Пушкин, обращаясь к «угрюмому океану» 1820 г., подтверждает ту же юную утаенную любовь: «Ты ждал, ты звал… я был окован… могучей страстью очарован У берегов остался я». Комментируя стихотворение 1824 г., Цявловская отнесла его к Воронцовой. Разделяя единство поэтики двух стихотворений, исследователи разделяют и «юную любовь» поэта, «открывая» следующую закономерность стихосложения Пушкина (!): «…отрывками из недописанных стихотворений Пушкин постоянно пользовался впоследствии для других произведений, не связанных с первым замыслом и их вдохновительницей». И потому – разделяй и властвуй (читай «Разговор с книгопродавцом», «Таврида» и «Кавказ»). Известную элегию 1824 г. «Пускай увенчанный любовью красоты» (отнесенную Цявловской также к Воронцовой) Пушкин завершает поэтической формулой, знакомой нам по элегии «Погасло дневное светило» 1820 г.
Ср.:
То есть ни совместное путешествие с Марией Раевской, ни знакомство с Воронцовой «не излечили ран любви» поэта к «Деве» Царского Села.
Как видим, Пушкин весьма продуманно выстраивает способ исповеданности своих лирических отступлений, «Зачем жалеешь ты о потере записок Байрона? Черт с ними! Он исповедовался в своих стихах… Оставь любопытство толпе и будь заодно с гением», – пишет «Байрон Сергеевич» Вяземскому из Михайловского в конце ноября 1825 г. (13, 243–244). «[…] Мысль, что Пушкин приступал ко всем явлениям физического и нравственного мира как к предметам искусства, – пишет П. В. Анненков, – сделалась у нас общим местом. Будущим критикам предстоит однако же труд вполне определить способ, каким выражалось это направление, потому что способ выражения в художнике и есть мерило настоящего его достоинства». Формулировка Киреевского – «Пушкина – поэта действительности» – заключает в себе цельность, единство образной системы, без разделения творческого наследия на «периоды» по сюжетам и жанрам. Подобно Ленскому, Пушкин поэтизировал действительность: «что не заметит, не услышит… о том и пишет. И полны истины живой, текут элегии рекой».. «Способ» же, каким выражались эти предметы, напоминает принцип диорамы: «Откроешь диараму…» – читаем мы в «Возвращениях к Онегину». Волшебство диорамы, например, «Тильзитского мира» 1807 г. представляло собой нарисованные на стекле с двух сторон картины. Когда свет падал спереди – публика видела только изображение плота на Немане. При освещении сзади на плоту появлялись фигуры Наполеона и Александра I. «Магический кристалл» поэтики Пушкина и заключал в себе героев действительности, которые с одной стороны являлись «Евгением Езерским», с другой – поэтом Пушкиным. Что же касается «эволюции», то вначале были «рифмы», потом, в зрелые годы – проза: «Лета шалунью рифму гонят. Лета к суровой прозе клонят».
Прежде чем приступить к непосредственному чтению рукописей «Полтавы», уточним структуру поэтики некоторых вариантов «Посвящения».