В 1812 г. Елизавета Алексеевна, искренняя патриотка своей новой отчизны, организовала первое женское патриотическое общество. «Дай Бог», – говорит пушкинская Полина, – «чтобы все русские любили свое отечество так, как я его люблю…» («Рославлев»).
«Я руская и с рускими погибну», – читаем надпись с ошибками на кружке, заказанной Елизаветой Алексеевной в 1812 году. Кружка хранится в Русском музее в С.-Петербурге. Инв. СТ № 425 (Ср.: «Неправильный, небрежный лепет. Ошибки, выговор чужой…» «Евгений Онегин»)
«Она проявляла глубокий интерес к русской литературе и русским поэтам», – комментируют современные пушкинисты, – «связи ее с писателями простирались до того, что последние считали возможным знакомить ее со своими запрещенными стихами»[7].
И это не удивительно. Елизавета Алексеевна была не только прогрессивной личностью эпохи, но и ее первой женской, «революционной головой»:
«Я проповедовала революцию как безумная, я хотела одного – видеть несчастную Россию счастливой, какой бы то ни было ценой» – писала она матери после переворота 11 марта 1801 года.
В последние годы жизни Александр I, «на закате дней», сблизился с Елизаветой Алексеевной, «[…] подавая руку позднего примирения женщине, вся жизнь которой, прикрытая императорской багряницей, была одним оскорблением…» – заканчивает Герцен. Обстоятельства смерти Александра I «на глазах жены» – Елизаветы Алексеевны – в Таганроге (ноябрь 1825 г.), и неожиданная кончина «порфироносной вдовы» 4 мая 1826 г. в Белёве, «непроницаемой тьмой» сокрытая от современников, породили множество слухов и догадок. «Ее мало знали при жизни», – свидетельствует Вяземский, – «как современная молва, так и предания о ней равно молчаливы» (Поли. собр. соч. П. Вяземского, т. УП, с. 141. Петербург, 1882 г.) ср.: «Предания о ней молчат…» – «Полтава».
Вернемся к царскосельским элегиям Пушкина. Исследователи отнесли цикл элегий 1815–1816 гг. к Е. Бакуниной, обосновав свою гипотезу записью в лицейском дневнике и показаниями современников. Но, как известно, Бакунина «гостила летом у брата» в 1816 г., а запись Дневника: «Как она мила была! Как черное платье пристало к милой», – относится к зиме 1815 г.: «С неописанным волнением смотрел я на снежную дорогу… Ее не видно было…»[8]
Обращает на себя внимание и «неописанное» волнение, то есть еще не описанное в стихах? Или речь идет об отсутствии данного сюжета во всем наследии? Описка – исключена, так как «при открытии несчастного заговора» Пушкин тщательно отбирал все, что могло остаться из автобиографических Записок и в «Лицейском Дневнике», о чем свидетельствуют оторванные листы 1815 г.
Не заинтересовало исследователей и то обстоятельство, что в рукописи Дневника фамилия Бакуниной зачеркнута поэтом жирной чертой! Не обратив внимания на столь открытое вычеркивание Пушкиным «милой Бакуниной» из лицейских воспоминаний, биографы не выяснили и главного: какая историческая личность приезжала в трауре 28 ноября 1815 г. в Царское Село. Даю эту справку, то есть открываю имя этой женщины: 28 ноября 1815 года в Царское Село на один день приехала из Вены, где она присутствовала на конгрессе, Елизавета Алексеевна, в трауре по мужу сестры принцу Брауншвейгскому. См. Камер-фурьерский журнал и оду Державина, написанную 30 ноября 1815 г. «На возвращение императрицы Елизаветы Алексеевны из чужих краев» (Державин. Изд. Грота, т. XII, с. 229.).
Разлукой с Елизаветой Алексеевной, думается, вызваны многие стихотворения периода пребьвания Елизаветы Алексеевны в Европе, среди которых стихотворение «Измены» 1814–1815 гг. заслуживает особого внимания. Оно интересно для нашей темы не только конкретными деталями историко-биографического характера, но, являя пример Пушкинского закона стихосложения («страстей единый произвол»), – раскрывает тем самым подлинное содержание загадочных стихотворений зрелых лет.
7
Не говорит ли эта фраза героини «Рославлева» и знак секиры у текста: «Я стал(а) думать ее мыслями…» о том, что и пушкинская Полина была иностранка по происхождению, но «русская душой»? Исследователи «Рославлева» прошли мимо того обстоятельства, что «Неизданные записки дамы 1811 года» имеют в черновике дату «22 июня» – то есть число нашествия Наполеона в Россию. «Описки» текста автографа: «Я знал ее скромной и молчаливой», «я еще не понимал ее, но уже любил» и строки Плана: «…Москва в 1811 г. Наполеон шел на Москву… Мы отправились 15 августа……», – совпадают со временем отъезда Пушкиных из Москвы, приездом в Петербург Василия Львовича с племянником и встречей юного Пушкина с И. Пущиным (см. «Воспоминания современников о Пушкине». Москва, 1974. т. I, с. 72–73). Таким образом, «Неизданные записки дамы» могут представлять попытку Пушкина издания своих «Записок» о «Полине» – Е.А., как «защиты ее тени», – читаем в предисловии к «Рославлеву».
8
Не потому ли Модзалевский, «не сводя концы с концами», написал на рукописи (!) дневниковой записи 29 января 1815 г.: «Это почерк Пушкина 1816 года».