И. Т.: Того, в котором начинал Тынянов?
Б. П.: Да, но Тынянова в том сборнике не было, а прочитал я работу Бориса Михайловича Энгельгардта. (Не путать с Эйхенбаумом: тоже Борис Михайлович и фамилия на «э» начинается.) Это тот Энгельгардт, который в 1927 году выпустил очень хорошую книгу о формалистах, о формальном литературоведении. А в той студенческой еще работе (то ли 1915, то ли 1916 года) о «Медном всаднике» он писал как раз об этой стихии бунта и о грядущем его социальном воплощении в восстании черни. Бедный Евгений, так сказать, будет отомщен.
И. Т.: Так и произошло. И после этого реванша Невы Петербург даже столицей перестал быть.
Б. П.: И не говорите. Маленький человек русской литературы взял реванш в жизни, в исторической действительности: Акакий Акакиевич начал срывать шинели с генералов в реале, как теперь говорят. Вспоминается Шестов, сказавший: Достоевский дал понять, что маленький человек в потенции чрезвычайно опасен.
Но вернемся к Пушкину. Пушкин бесспорен, это главное, что в нем как-то сразу понимаешь. И знаете, Иван Никитич, у меня это связано с тем, что я и не могу, и, главное, не хочу о нем говорить: и так все ясно.
И. Т.: Постойте-постойте, а как же наша нынешняя беседа? Князь, князь, назад!
Б. П.: Я понимаю, что это звучит странно, но вот что я имею в виду. Пушкин – неоспоримая культурная данность, и главная эмоция, связанная с ним, – то, что он просто существует. Вот как люди знают, что в Риме существует собор Святого Петра и что есть Венеция. И этого уже достаточно: существуют, есть, стоят на месте, не сожжены и не затоплены.
Ну, а еще что здесь важно: о Пушкине самом по себе очень трудно говорить. С любой темой связать его можно, и тогда какие-то мысли появляются. Скажем, Пушкин и Мандельштам.
И. Т.: Ирина Сурат об этом много пишет.
Б. П.: И хорошо пишет. Или в более общем контексте, к примеру: Пушкин и религия. Это нынче сфера Валентина Непомнящего. В таких пушкинских соотнесениях можно многое сказать, вообще язык развязывается, появляются всякого рода культурные ассоциации. Или можно соотнести Пушкина с биографическим опытом самого автора, о нем пишущего. Тут главный пример – Марина Цветаева с «Моим Пушкиным».
И. Т.: Кстати, Валерий Брюсов сборник своих пушкинских штудий назвал «Мой Пушкин», Цветаева именно у него взяла заглавие.
Б. П.: Что и говорит лишний раз о невозможности для нее от Брюсова отделаться. Но как говорить, что сказать о самом Пушкине, то есть именно о стихах его? Страшно трудное дело! И я от души сочувствую Белинскому, написавшему о Пушкине аж одиннадцать статей. Причем о самом Пушкине речь зашла только в пятой. Но что он написал? Он там только ахал и охал: ах, как это прекрасно! Между прочим, сам Пушкин не раз говорил о русской критике, что она не затрудняет себя аргументацией, а просто пишет: это хорошо, потому что прекрасно, а то нехорошо, потому что дурно. Но такая ситуация как раз вокруг него возникает. Разве что дурного у него не найти.
И. Т.: Но Белинский как раз кое-что дурное у него заметил, не одобрил, во всяком случае: недооценил «Полтаву» и «Капитанскую дочку», к примеру. Обругал пушкинские сказки.
Б. П.: Белинский на какую хитрость пустился: он берет какую-нибудь тему у Пушкина и начинает по ее поводу сам высказываться. Например, в «Евгении Онегине» есть строчка: «Родные люди вот какие». И Белинский на несколько страниц рассуждает о житейских ситуациях, связанных с явлением родства. Ну, или возьмем другого критика, уже из XX века, Айхенвальда: что он написал о Пушкине в своих «Литературных силуэтах»? Те же ахи и охи.
И. Т.: Борис Михайлович, Белинский ведь писал о Пушкине тогда, когда Пушкина как бы забывать стали. Известно, что вообще Пушкин еще при жизни, в тридцатых годах, стал терять популярность, любовь и понимание. Причем лучший, зрелый Пушкин. Требовалось восстановить табель о рангах. Вот эту задачу взял на себя Белинский.
Б. П.: Опять же тут другая тема ощущается – доминация критики над литературой, начавшаяся именно с Белинского и продолженная потом в явлении так называемой реальной критики: Чернышевский, Добролюбов, Писарев. И эта тройка отнюдь не способствовала вящей славе Пушкина. Их окоротить пришлось уже Страхову Николаю Николаевичу, снова заговорившему о Пушкине как следует в семидесятые годы. Ну а потом пушкинские торжества 1880 года, речь Достоевского знаменитая – и пушкинский канон утверждается незыблемо.