Представляется, что нежелание правительства «при сих смутных обстоятельствах» возвращать Пушкина в Петербург полностью совпадает с подобным же нежеланием его друзей, в первую очередь А. И. Тургенева.
Определенную роль в этом прискорбном для него нежелании сыграл сам Пушкин, вернее, так блестяще сложившийся в течение 1820 года образ его, который совпадал с байроновским «не одним талантом». Байронизм не предполагал скорого возвращения поэта в метрополию. Заметим, что пушкинское наполнение байроновского образа не совпадало с тем, что вкладывали впоследствии в понятие байронизма (как то: изгнание, странствия и т. п.) его читатели. Таким образом, желание Пушкина придать своему отъезду характер добровольного и полностью свободного не нашло у них поддержки.
Осознание своего пребывания в Бессарабии как «изгнания» и «ссылки» для Пушкина выходило за рамки байронизма и вызвало необходимость привлечения для метафоризации этого состояния нового образа, каковым и стал образ Овидия.
При этом если публичная констатация творческой и биографической близости Пушкина с Байроном, произошедшая первоначально в результате не только и даже не столько творческих усилий самого поэта, в дальнейшем получила развитие в его поэзии и поведении, то сознательное обращение Пушкина к образу Овидия не получило никакого публичного подкрепления. Произошло это потому, что для самого Пушкина превращение его добровольного отъезда в ссылку стало своего рода неожиданностью, тогда как для всех остальных это было как бы очевидно с самого начала. Отсутствие столь важной для Пушкина добровольной мотивировки отъезда из Петербурга не помешало публике воспринимать пушкинскую судьбу на «байроновском фоне». И «Овидиева» тема, казалось бы, ситуативно более близкая пушкинской судьбе, чем байроновская, уходит из пушкинской лирики.
Между тем внимание самого Пушкина продолжали занимать личности писателей, родство с которыми воспринималось им не менее глубоко, чем параллели (отчасти привнесенные извне) между его судьбой и биографией Байрона. Так, известно, что на 1821 год приходится пик его интереса к судьбе другого, не только сосланного, но и, как он полагал, «высеченного» поэта — А. Н. Радищева[183]. Но и этот интерес, не найдя выражения в лирике, остался неизвестен широкой публике и сохранился лишь в «‹Заметках по русской истории XVIII века›». Заметим, что 1821 год был к тому же и годом окончательного разрыва отношений Пушкина с Карамзиным, так и не восстановленных до самой смерти историка. Мы обратили внимание на это обстоятельство, чтобы подчеркнуть, что в творческом сознании Пушкина Радищев и Карамзин составляли жесткую идеологическую пару, и период симпатии к одному всегда подразумевал резкую антипатию к другому[184]. Между прочим, как показал Б. В. Томашевский, пушкинские «Заметки» резко полемизировали с «Похвальным словом Екатерине II» Карамзина[185]. Таким образом, в этот период Пушкин занят активным моделированием своей биографии, поисками возможных образцов и параллелей.
Пушкин не первый русский писатель, еще при жизни получивший публичную биографию. Несколько более редким является то обстоятельство, что он сам причастен к ее созданию. Однако степень этой причастности не стоит преувеличивать, особенно в практическом пушкиноведении, исходящем из потребностей комментирования пушкинских текстов, составления справочников и — в перспективе — создания «научной» биографии поэта, то есть из постоянной необходимости постоянно сопрягать биографию и творчество. Да, поэт пытался «строить» свою биографию, но получалось это далеко не всегда — и всегда не так, как хотелось бы поэту. Писателю, претендующему на публичную биографию, всегда трудно, он постоянно рискует попасть в герои анекдотического рассказа. Именно этой опасности удалось избежать Пушкину весной 1820 года, после того как по Петербургу разошлись порочащие его слухи. Однако при этом он стал героем романтической легенды о поэте-протестанте, в свою очередь трагически и жестко определившей его жизнь.
Исторический фон послания Пушкина В. Л. Давыдову (1821)
Стихотворное послание, озаглавленное в Полном собрании сочинений как «‹В. Л. Давыдову›» (II, 178), не обижено вниманием ученых[186]. Однако, как это иногда бывает в пушкиноведении, наиболее проблемная работа, затрагивающая послание, написана за пределами науки о Пушкине. Мы имеем в виду известную статью В. М. Живова «Кощунственная поэзия в системе русской культуры конца XVIII — начала XIX века», где стихотворное послание Давыдову упомянуто как пример произведения «кощунственной» литературы[187]. По мысли В. М. Живова, это должно означать следующее: антиклерикального содержания стихотворение не имеет и, так же как и вся русская кощунственная поэзия, остается явлением внутрилитературным, пародирующим высокую оду и соответствующий ей образ поэта-одописца. Последнее сделалось возможным потому, что высокая ода в русской культуре была ориентирована на церковную проповедь, а образ «высокого» поэта — на священника или пророка[188].
183
См.:
184
См. подробнее далее в главе «Автобиографизм и статья Пушкина „Александр Радищев“ и общественная борьба 1801–1802 годов».
186
См.:
187