— Только что, ваши благородия, не вздумайте выстрелить, а то как бы нас не приняли за горцев!
— Что ты говоришь! — громким шепотом вырвалось у Пушкина. — Как — нас за горцев?
— А так, — спокойно ответил казак, — меня самого предупредили: дескать, не вздумай шалить, а то, часом, и не узнают.
— Зато я узнаю отца! — воскликнул Раевский. — Он послал на Большое седло казачий разъезд?
— Так точно. Их высокопревосходительство с вечера об этом распорядились.
Так Раевский-отец их перехитрил… Это было, конечно, с его стороны очень заботливо, но Пушкин то хохотал, вспоминая эту удавшуюся генеральскую хитрость, то опять хмурился. Он рассердился бы и совсем, когда бы не убедился, что казачьему пикету ничего не известно об истинной цели ночной их командировки на Большое седло.
— Я не останусь тут ночевать, — негромко сказал Пушкин Раевскому. — Только спустимся давай где-нибудь по крутизне.
И уже по самому тону этих слов, заговорщицкому, тот догадался, что Пушкин что-то задумал.
Так оно и оказалось. Как только спустились — спуск был крутой и опасный, а стало быть, и восхитительный, — Пушкин с казаком-проводником быстро договорился. Он и раньше осведомлен был о знаменитой вершине Джинал. Это было порядочно к югу, а стало быть, ближе к Эльбрусу и уж, конечно, много опасней, чем Большое седло. Теперь ему загорелось: на хитрость ответить хитростью, на осторожность — риском.
И проводника особенно уламывать не пришлось. Похоже, что и его заразил молодой этот задор. Одно только было условлено: полная тайна! На этом особенно настаивал Николай. Никому не говорить и даже не писать. Не хвастаться! Ему не хотелось, чтобы как-нибудь это дошло до отца.
Теперь экспедиция протекала иначе — со скрытым упорством и с подлинной осторожностью. Что-то от лицейских проказ сливалось в одно с совершенно другим ощущением: как если бы это было настоящей военной разведкой.
Подъем поначалу шел постепенно, но ехали шагом. Молчали. По дороге сменялись не раз запахи трав и цветов: чем выше, тем далее всадники наши уходили от лета и приближались к весне; становилось свежо. Подъемы вдруг сделались круты, направление едва различимой тропы резко и часто менялось.
— Далеко ль еще? — негромко спросил Николай.
— А как раз и добрались, — ответил старик. — В самый раз и Джинал. — И, еще не снимая корзины, соскочив с коня, огляделся и осторожно положил на землю ружье.
Облака наверху поредели, но и звезды поблекли. Все предвещало скорое утро. Молочный туман полнил бескрайнюю долину, открывшуюся глазам. Он был зыбок и легок и пребывал в непрестанном движении. А где же Эльбрус? Он где-то и был, холод веял в его сильном дыхании, но сам он невидим. Легкое чувство разочарования охватило молодых путников. Было совсем-таки холодно, зябкая дрожь пробегала по телу.
Раевский непроизвольно зевнул и, мешая в одно зевок и улыбку, сказал неразборчиво:
— Жалко, не прихватили и одеял… Хорошо бы прилечь. — Он был порядочный соня.
— Да и другим чем недурно б погреться! — отвечал Пушкин, смеясь.
Настороженность покинула их, как только соскочили с коней. Изумительная тишина стояла окрест, как бы пролитая с неба на землю и затопившая собою все на десятки верст. Не то чтобы не было только видно и слышно людей, но больше того: было само по себе, как особая какая-то реальность, — безлюдье.
Молодой аппетит пробудился. Намолчавшись, хотелось и поговорить, и оба они, развеселившись, присели на корточки и стали выпотрашивать корзину. Старый казак, не спеша перекрестившись, присоединился к их трапезе. От молодых господ он и тут никак не отставал. На короткое время, выпивая, закусывая, оба молодых человека почти вовсе забыли о цели своего рискованного путешествия. Но, нечаянно обернувшись, Пушкин стремительно вдруг поднялся и почти закричал:
— Николай! Посмотри же… Он к нам идет!
— Кто? Где? — И Раевский вскочил по-боевому.
В свете бледного раннего утра, едва выделяясь из молочных туманов, как из зыбких ночных своих риз, белоснежный старик, красавец и великан, проясняясь, очерчиваясь с каждой секундой все полней и мощней, действительно как бы летел им навстречу. Он был необычен. Обе вершины его, к которым глаза, любуясь, привыкли давно уже, — «вот это и есть сам Эльбрус!» — были теперь только как главы, венчавшие его исполинское тело, одетое едва до половины в грандиозный снежный кафтан. Был он огромен и вместе с тем легок необычайно — воздушными своими пропорциями; и как же тонки и нежны линии скатов, как хрупка и светла вся его снежная масса! И хотя поразительно было это ощущение стремительного его приближения, почти гармонически музыкального, но тотчас же оно стало казаться и единственно верным, естественным.