Выбрать главу

Вот с кем он мог и болтать обо всем, что приходило на ум, и делиться мечтами и мыслями! Да, и мечтами… Эта открытость и это доверие – обоюдные – были такими же ясными, как самое небо над головою, и такими же свежими, как ветер в долине. Никогда не случалось, чтобы разговор с Николаем его утомлял. Бывало, конечно, что и они вступали в горячий спор между собою, но никакого насилия, давления, порабощения.

Пушкин особенно любил, уединившись куда-нибудь под вечер, а то и ночью, лежа с Николаем бок о бок, слушать, как он простодушно рассказывал про семью, про сестер.

– Я написал нынче маме. Очень боюсь я за Катеньку. У нас ведь Елена грудью слаба, а тут и Катерину врачи направляли в Италию. Но отец – патриот и говорит, что и Крым не хуже Италии. Вообще он у нас великий медик и всех любит лечить сам.

– Да он и за мною приглядывает. Рудыковского не раз поправлял.

– А ты знаешь, как он лечил своего двоюродного брата Григория Самойлова? Это было во время турецкой кампании, так в перерывах между сражениями он заставлял его пить стаканами ослиное молоко; это будто бы очень грудь укрепляет!

– И что же, тот выздоровел?

– Да нет, он довольно скоро после того скончался… правда, от ран. Но отец очень сердится и говорит: «А не убили б, так был бы здоров!»

Пушкин, шутя, размышлял:

– Может быть, это и от лихорадки поможет? Не начать ли мне пить?

– А что же, попробуй! Он и Катеньку, кажется, собирается этой прелестью пользовать. Но только она ведь упрямая: офицеру еще, говорит, может быть, можно, да и то удивительно, как он согласился, а фрейлине при дворе государыни это совсем неприлично!

Так они часто смеялись и балагурили; и Пушкин так отдыхал от Александра.

Но тот каждый раз замечал это бегство к младшему брату, хотя никогда и не показывал виду, как это его раздражает. Он становился лишь несколько сдержанней с тем и с другим, думая, что довольно и этого. Но, когда это не помогало, он прибегал к своему испытанному приему. Как бы ничего вовсе и не было, он брал Пушкина под руку и куда-нибудь уводил, чаще всего на берег Подкумка, и как он умел говорить в эти часы, обычно передвечерние, и позже, под звездами!

Каждый раз неизменно он начинал с какого-либо интимного признания, – которое, конечно, можно сделать только самому близкому другу, – как если бы ходил с этими мыслями уже несколько дней… Доверить их некому, кроме как только и единственно Пушкину: кто еще может это понять и оценить самую откровенность!

Они быстро сошлись на «ты».

– Ты знаешь Орлова?

Пушкин знал его еще по Петербургу.

– А знаешь ли, что он собирался организовать тайный союз – общество Русских рыцарей? Это должны были быть самые честные люди, которые искоренили бы лихоимство и незаконные притеснения.

– Я знаю, что в «Арзамасе» он предлагал с теми же целями завести журнал свободных идей.

Раевский подозревал много больше, но Пушкина он интриговал, делая вид, что доверяет ему последние тайны.

– У Михаила Федоровича, – говорил он, – язык очень острый и точный. Он называет государство наше «устроенным неустройством», а сам был бы рад «жизни бурливой за родную страну». Вот государь его к моему отцу под крылышко в Киев и отослал – начальником штаба.

– И как же они уживаются?

– А преотлично. Отец ведь, в общем, очень уживчив – со всеми, кроме меня. Меня он не любит.

– Но ведь и сам ты держишься от него далеко.

– Так что ж? Он сам по себе, я сам по себе. А впрочем, я про Орлова. Ты знаешь, я с ним в переписке, кое-что помню и наизусть. Да и ты запомнишь: веяние времени! Вот письмецо от прошлого года…

И Раевский тотчас процитировал, несколько приподнято декламируя: «Золотые дни моей молодости уходят, и я с сожалением вижу, как пыл моей души часто истощается в напрасных усилиях. Однако не заключайте отсюда, что мужество покидает меня. Одно событие – и все изменится вокруг меня. Дунет ветер, и ладья вновь поплывет. Кому из нас ведомо, что может случиться. На все готовый, я понесу в уединение или на арену деятельности чистый характер – преимущество, которым немногие могут гордиться в нынешний век».