Она не очень давалась еще – эта поэма о русском юноше, попавшем в плен к горцам, и о любви к нему прелестной черкешенки. Да и сами стихи… Ему не понравилось: в одном ряду такие разнородные глаголы – жадно вглядывался и ждал добычи – это одно, это скорей состояние человека, чем его действие, и тут же – шашкою сверкал! Что же он – размахивал ею? Зачем? Эта строка действительно, как взмах шашки, рассекает всю картину… Плохо!
Пушкин наморщил лоб и уже тронул было огрызок пера, но Раевский проснулся и окликнул его:
– Ты уже встал, Александр? Рано еще!
– Рано, так спи.
– Ох-хо-хо! – И Николай так сильно потянулся всем своим могучим телом, что хрустнули косточки, и жалкая кровать под ним застонала. – Нет, уж, видно, вставать так вставать! Купаться пойдем?
– Да, я только собрался.
– Когда б не нога эта проклятая, хорошо бы верхом!
– А я просто так обсиделся, как, впрочем, и подобает настоящему недорослю: недоросль сиднем сидит!
Оба принялись одеваться и оживленно болтать, как болтали между собою каждое утро.
– Ну, наши птицы проснулись! – говорил внизу, заслышав их голоса, Раевский-отец.
Захватив полотенца, они вышли на воздух. Дворовые псы, уже привыкшие к ним, терлись об их колени. Гравий скрипел под ногами. Под окнами девушек Пушкин заметил клочки изорванной бумаги. Невольно он наклонился и подобрал.
– Это Елена, – сказал, взглянув на почерк, Раевский; писано было по-французски. – Дай-ка я посмотрю…
– Зачем? – с живостью возразил Пушкин и, покраснев, зажал листки в ладонь. – Я их выброшу в море. Может быть, это письмо.
– Когда бы письмо, не стала б кидать. Дай же сюда! Так и есть: это из Байрона, а то из Вальтера Скотта… Ну, а как твой «Кавказ»?
– Так она переводит?
– Ты ей не вздумай сказать! Это она потихоньку. Пушкин бережно спрятал листки: переводит из Байрона! И как раз ту самую вещь, что читает и он.
В «кабинете», где они оба помещались, он в первый же день основательно перерыл остатки небольшой библиотеки. Там, среди груды книг, сваленных прямо в углу, попались ему разрозненные томики давнего его любимца Вольтера, был там и Вальтер Скотт. Байрона же привезла с собою Екатерина Раевская, и оба они с Николаем увлекались теперь «Корсаром». Пушкин кое-что помнил по-английски с раннего детства, но, что и знал, забыл почти начисто. И все же, сам весьма спотыкаясь, при помощи Николая, понимавшего немного больше, они одолевали страницу-другую, в трудных случаях обращаясь к Екатерине, знавшей язык совсем хорошо. С высоты своего возраста – старшая дочь! двадцать три года! – она снисходила к ним, но, пояснив «мальчикам» трудное выражение, тотчас и отходила. Пушкин не смел рассердиться на эту гордость ее, впрочем, немного как будто и напускную: так она была хороша и недоступна… А вот оказалось, что и Елена – голубоглазая семнадцатилетняя Елена, о которой он думал, не решаясь даже назвать свое чувство каким бы то ни было словом, – и она увлекалась «Корсаром». Это его взволновало.
Но вот – утро и море!
Утренняя вода была в море прохладна, и с великим наслаждением Пушкин кинулся прямо вплавь. Больная нога мешала Раевскому, и он окунался только у берега.
Пушкин отплыл далеко, хоть и не был сильным пловцом. Обернувшись назад, он видел теперь привычную уже, но каждый раз по-новому свежую панораму гор и долины с пышною зеленью, едва лишь затронутой дыханием позднего августа. Маленькие редкие домики почти совершенно сливались с землей, и, соседствуя с ними, дом Ришелье казался настоящим дворцом.
– Прощай, Николай! – крикнул он, сложив ладони у губ, и затем, размахнувшись, высоко вскинув руки, нырнул.
Пушкин редко это себе дозволял и не очень умел. Крикнув еще раз, уже над самой водой: «Прощай, Николай!» – он сразу же едва не захлебнулся. Мутные опаловые пузыри поднимались у него перед глазами. Не было неба, не видно и дна, в правой ноге дрогнула какая-то жилка; это мешало ему сделать усилие, чтобы вынырнуть…
Николай глядел, стоя у берега, и уже начал тревожиться. Он попробовал плыть. Но едва сделал несколько взмахов руками, как увидал броском вылетевшего над водою товарища.
– Что за шутки! – крикнул он полусердито, но в голосе прозвучала нескрытая радость.
– Здравствуй, Раевский, – как ни в чем не бывало ответил ему издали Пушкин, но голос его был таким слабым, что у берега и не слыхать.
Наконец он откашлялся и лег на спину – передохнуть. Он глубоко запрокинул голову в воду, и море легко держало его. Блаженное состояние охватило Пушкина. Глубокое синее небо без единого облачка сияло над ним своей чистотой. Море то чуть поднимало, то опускало улегченное тело, колыхая его, как щепку, отданную на волю волнам. Он едва шевелил пальцами, и ничтожного движения этого было довольно, чтобы держаться на поверхности. Дыхание его успокоилось, но кровь звенела певуче и сильно. У Пушкина в эту минуту не было дум, их заменяло общее одно ощущение, широкое, мощное: жить – хорошо.