Пушкину неоднократно и с равных сторон приходилось выслушивать упреки в спесивом «аристократизме», в том, что он гордится своим «шестисотлетним дворянством»; упреки эти слышал поэт еще в 1825 г. от Рылеева;[120] в 1828 г. он снова выслушивает их от Н. Н. Раевского и М. В. Юэефовича и восклицает: «Я не понимаю, как можно не гордиться своими историческими предками. Я горжусь тем, что под выборной граматой Михаила Федоровича есть пять подписей Пушкиных»[121]. «Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие», — записывает он около этого же времени. «Образованный француз или англичанин дорожит строкою старого летописца; в которой упомянуто имя его предка, местного рыцаря, падшего в такой-то битве или таком — то году возвратившегося из Палестины; но калмыки не имеют ни дворянства, ни истории. Дикость, подлость и невежество — не уважать прошедшего, пресмыкаясь пред одним настоящим, и у нас иной потомок Рюрика более дорожит звездою двоюродного дядюшки, чем историей своего дома, т. е. историей отечества». «Неуважение к предкам есть первый признак дикости и безнравственности». Последние строки набросаны были в 1830 году, когда поэт снова подвергся тем же нападкам и грубым выходкам — со стороны Булгарина— и, раздраженный ими, он делает блестящую отповедь ему и его единомышленникам в «Моей родословной». Стихотворение это в связи с многочисленными набросками мыслей поэта, касающимися того же больного вопроса, являются сами по себе прекрасным опровержением односторонних упреков, причем не следует забывать, в какое время велась эта полемика. «Пушкин», сказал И. С. Аксаков в своей известной речи при открытии памятника поэту, «действительно знал и любил своих предков. Что ж из этого? Было бы желательно, чтобы связь преданий и чувство исторической преемственности было доступно не одному дворянству (где оно почти не живет), но и всем сословиям; чтобы память о предках жила и в купечестве, и в духовенстве, и у крестьян. Да и теперь между ними уважаются старинные честные роды. Но что, в сущности, давала душе Пушкина эта любовь к предкам? Давала и питала лишь живое, здоровое историческое чувство. Ему было приятно иметь через них, так сказать, реальную связь с родною историею, состоять как бы в историческом свойстве и с Александром Невским, и с Иоаннами, и с Годуновым. Русская летопись уже не представлялась ему чем-то отрешенным, мертвою хартией, но как бы и семейною хроникой... Он и в современности чувствовал себя всегда как в исторической рамке, в пределах живой, продолжающейся истории»[122].
В. Е. Якушкин, говоря об «аристократизме» поэта, замечает: «Не надо придавать чрезмерного значения этой стороне убеждений Пушкина, который не доводил своего взгляда до крайностей: он вступался за униженные исторические роды; уничтожение их он считал вредным, видя, что их затирают вовсе не истинные заслуги; Пушкин вовсе не стоял на точке зрения безусловной дворянской гордости, что видно, например, из следующей фразы: «имена Минина и Ломоносова вдвоем перевесят, может быть, все наши старинные родословные, но неужто потомству их смешно было бы гордиться сими именами?»[123].
По справедливым словам Анненкова, Пушкин «уважал справедливую гордость родом и происхождением везде, где она делается источником нравственного достоинства и сочувствия к прошлому своего отечества. Уважение к предкам считал он единственной платой, на какую имеют заслуженное право лица, исчезнувшие с земли. С другой стороны, Пушкин был весьма далек от мысли гордиться даже пороками своих предшественников, что иногда бывает от неправильного понимания достоинства истории и своего собственного. Это доказывается самой «Родословной Пушкиных и Ганнибаловых», где так откровенно и просто рассказал он, без всякой утайки, все то, что знал о ближайших своих предках»[124].
К истории ссылки Пушкина в Михайловское
Со дня смерти Пушкина прошло девяносто лет. Это — средняя мера жизни поколений: наши отцы, мы (я говорю о людях моего возраста) и наши дети, — вот эти три поколения; из них старшее увидело свет в годы, близкие к смерти поэта (мой отец, например, родился две недели спустя после кончины Пушкина) и росло в атмосфере идеалистических настроений 40–60-х годов, под влиянием Белинского и плеяды представителей Гоголевской литературной школы; мы, поколение среднее, произошли в те годы, когда русское общество уже пережило волнения, сомнения и отрицания 60–70-х годов, с их временным отвержением Пушкина и были свидетелями того, как имя Пушкина постепенно вырастало в сознании нашего общества, как он сам становился символом всей нашей культуры, ее олицетворением. Дети наши выросли уже в эпоху общего признания всей великости и всего значения гения Пушкина. Таким образом, можно сказать, что эти девять десятков лет, протекших со смерти поэта, в значительной степени прошли «под знаком Пушкина».
120
См. письма Рылеева к Пушкину от первой половины июня и сент. — окт. 1825 г. и ответ Пушкина на первое из них.
124
Анненков, «Материалы», изд. 1873 г., стр. 293; о том же вопросе Анненков говорит в статье своей «Общественные идеалы Пушкина» («Вестник Европы» 1880 г., № 6, и «Воспоминания и критические очерки», т. III, Спб. 1881).