Он посмеялся над каждой своей пассией: над кем — в стихах, над кем — в письме другу, над кем — недругу.
У него не было любви в жизни. Не было сил, не было времени, ни на какую утаенную любовь не хватило досуга.
ВЯЗЕМСКИЙ: Пушкину подарили все, даже моцарство. Никто не травил Моцарта в его тридцать семь, никто не мешал Пушкину оправиться от раны. Кто-то сохранил их такими, какими они ушли.
Есть литературные воспоминания второй половины девятнадцатого века. К писателю — не помню, москвичу или петербуржцу, — приезжает родственник, долгие годы, лет двадцать, проведший за границей. Приезжего угощают театральной премьерой. Во время съезда он указывает на пожилого господина, живчика, желчноватого, всех знает, на всех зорко смотрит, в довольно потертом, но щегольском сюртучке, с седыми, будто тоже чуть припыленными бакенбардами и редкими бойкими кудрями. Маленький, с оттопыренными синими губами. Гостю все интересно: «Это кто такой?» «Это? — шутит старожил. — Пушкин, Александр Сергеевич Пушкин. Время!..»
Такое ему оставить? Нет! Не по-пушкински, нам — другое!
Мне — похоронить всех детей, ему — даже сирот сиротством не ошеломить, малы слишком. Девочки породнятся и с Романовыми, и с Виндзорами, весь род расплодится по миру, яко семя Авраамово. Цари свои фамилии прекращают, а месье Pouschkine'y прекратиться не дают. У царя Алексея Михайловича было шестнадцать детей. Как трон достался четырнадцатому? У Петра Алексеевича сколько ни жен да ни наложниц, а сыновья извелись. Даже чуть-чуть его крови — она ли досталась Павлу Петровичу? Ну а потом уж строго, как столоначальники какие, без запинки семейным счет ведут. А те — уже несомненные, неизвестно чьи — норовят на пушкинских разведенных дочках жениться…
* * *Лев Толстой — не читатель, а писатель. Писателей особенно не жаловал, в учениках не ходил. Самую пленительную героиню мировой литературы — ну ведь правда, живописнее и понятнее никто не описал, — назвал Наташей. «У Ростовых именинницы Натальи — мать и дочь». И Пушкин теще пишет с большой складностью слога: «Поздравляю с двадцать седьмым и сердечно благодарю за двадцать пятое» — именины и рождения жены Натальи Николаевны и матери ее Натальи Ивановны. Еще и дочка у него Наташка была. Толстой мог запомнить. А там — и за роман. Типаж-то у него несколько лет перед глазами ходил, свояченица. Прельщал прелестью, переливался, соединился с веселым именем — «Пушкин» и прелестью главной русской красавицы. Не без Пушкина! А с Анной Карениной и того проще — у мелкого уездного чиновника сожительница под поезд бросилась, Лев Николаевич ходил смотреть, может, чем и помог, и тут же на дворянском балу в Туле увидел дочь Пушкина. Приехал домой и рассказывал своим, какие у нее удивительно породистые завитки на затылке. Факт литературный, известный. Даже Толстой Пушкиным себя подстегнуть хотел.
Выходит фигура, прикрывается маской Пушкина.
Нам придумают какую-то общую стилистику, нас будут каким-то особым образом рисовать — времена будут идти, каждому оставить то многообразие, в котором они на самом деле жили — так же, как и всякие другие, — это была бы слишком большая путаница, каждому будет оставлена только одна манера. От нас тоже что-то возьмут, как им, потомкам, покажется, характерное — кто знает, угадают ли? — скорее всего, наши цилиндры, крылатки, воды каналов — собственно, все найдут в моих рисунках, кого им брать за законодателя мод, как не меня? Как я рисую, так и они будут рисовать.
А человек, который в сильный ветер, холодный и сырой, дикий, примчавшийся из чухонских ледяных торосов, скакавший там, ополоумев, над плоской, пустынной и высохшей от стужи тундрой, вот в этом ветре жили и двигались все, не знаю, замечали ли, — в этом ветре и слякоти идет человек по улице этого нового города — кому он нужен? Все ждут, когда он умрет и его эпоху можно будет как-то назвать, а в идеале — любоваться ею.
Я, Пушкин, не имею права цепляться за жизнь, я должен оставить им эпоху, как игрушечку.
Наш город — новый, ему едва сто лет. Старушка Москва — простая, неопрятная от старости, с красавцем Кремлем на голове, как с кокошником в жемчугах, который по праздникам, достав из сундука, надевают не на румяную молодуху невестку, а на свекровь. Нарядна и она. Красуется Кремлем Москва, а необъятное ее тело — как залепленное, деревня к деревне: изба, барский дом, трактир, церковь. Каждая усадьба — себе хозяйка, подбираются друг к другу, разбегаются. Девичье поле, Ходынское, Разгуляй, заставы, монастыри — как будто большую богатую губернию взяли и утолкли на площади одного города, вот и Москва, прямо как в сушильном барабане уминали, недаром кругами идет.