Кто ж Москвы не понимает, не считает за свою?
Не стать бы пусту месту Петербурга! Он прекратиться мог в любой день, в любую годину. Вот махнул бы на него рукой царь Петр Алексеевич, вот съехала бы к себе в Курляндию матушка Анна Иоанновна, вот изумилась бы абсурду держать и выкармливать на гнилом болоте белого слона Екатерина Великая — прилепленную сверху, сбоку к государству столицу. Где это в просвещенном мире СТОЛИЦЫ себе строят, да по иноземному образцу? Весь город на города поделен, реками да каналами, ни одного моста. Для России, где сама природа диктует необходимость следования только закону выживания, эти искусственные трудности, необходимости — дополнительного освещения, защиты от дополнительного дождя, лишнего ветра, излишнего холода, прямых проспектов, когда хорошо бы тропинкой путь сократить, камень там, где теплее и уютнее было б с досками и рогожкой, широких лестниц и зияющих входов, потребности в бесконечном освещении зимой и — головная боль, лихорадки, нервные расстройства нескончаемыми белыми ночами и слепыми, освещенными нежарким, негреющим, заброшенным в зенит неродным солнцем — днями. Ах, что за жизнь!
Отнято родное — а к нему и не тянутся. Если я, Пушкин, все главное о Петербурге написал — кто после меня о Москве будет писать? Так, поусмехаться будто бы по-доброму над стариной, над городом, где по французской улице «коровки» бродят…
ХИТРОВО: Я одна хочу, чтобы он стал еще меньше, чтобы поседел еще больше, чтобы серее стало лицо; у таких подвижных, гримасливых, все берущих к сердцу — ну как не заложиться носогубным складкам, не закривиться — надо не надо — рту, не расчертиться морщинам на лбу! Вот-вот блеск его глаз пожижеет, будет жидким ручейком литься на всех, кто встретится, не быв заинтересованным на самом деле. Не любя, не восхищаясь. Он не будет вечным юношей, он рано станет старичком, он устанет со всем и всеми бороться и захочет стать юродивым. Ему будет недоставать святости. Он честолюбив. Когда ты прожил всю жизнь гением, великим поэтом, когда рядом с тобой поставить некого, когда ты сам о себе можешь говорить не стесняясь, все что угодно, самые смелые эпитеты — все будут только умиляться. Умиляться даже не на него — на себя. Что вот они, такие злые и завистливые, неуступающие, все добровольно, с радостью и поклонами, отдают Пушкину. Даже они могут быть великодушны, даже смиренны, даже они — преклонить колена. И что останется Пушкину после всего этого желать? О всемирной славе тогда еще не задумывались, французов уважать себя заставить не получится, ему не захочется пробивать эту стену — ведь от французов нечего ждать, что они станут платить, а от этого правила Пушкин точно уж не отступит. Он знает, сколько стоит квартира и сколько — выезд, и кухня, и учителя для детей, и сколько платьев надо жене, и, может, их отпустят всем семейством года на два уехать за границу — ну где здесь ловить мировую славу, ему нужны верных пятьдесят тысяч годового дохода. И, надорвавшись, в какой-то миг, стремясь поверх сил в какие-то выси, надо будет показать, что он, Пушкин, выше всего, что он все-таки что-то еще более высокое, высшее… Что? Не будет ли он сравнивать свою славу со славою Серафима Саровского? Не будет ли думать, что та переживет его? Что писатели после него начнут смотреть не на царя, не на жену министра, а на отшельников и подвижников, не на военных инженеров, хотящих карточный куш сорвать, а на нищих студентов, взвешивающих душу бессмертную свою и грехи, мечтаниями о которых их душа отягощается, грехи — по весу золота.
На святость сил точно не хватит, нервы сдадут, он станет по мелочи юродствовать. Этот путь — довольно простой, легкий в работе, сильно освобождающий от обременительных условностей, больше времени дающий потратить на себя.
Ну, тут и я, с круглыми желтыми плечами.
ЛИЗА (голенькая): Всегда есть какой-то знак, которым можно себя пометить: я еще женщина, я еще хочу нравиться. Возможно, какие-то вдовые римские матроны подбирали как-то по-особому, по-девичьи складки на плече — и это тоже было не по возрасту, над этим смеялись, но зеркало, в которое всматривались с исступлением, не могло не начинать своей магии: непрерывный, неотрывный взгляд собирал широкий поток сознания в узкий луч, как свет целого яркого солнечного дня круглая линза собирает в жгучий, жгущий, острее ножа и тоньше спицы, смертоносный луч, от которого может выгореть целый город. Так страстный, в ужасе перед неизбежным цепляющийся за невидимые постороннему признаки молодости взгляд сосредотачивается до силы смертельного оружия — губит только себя самое, — и зеркало поддается. Плавится, расходится кругами, волнами как от брошенного камня, заманивает в зазеркалье — и черты рябят в зыби магического зеркала, поднимаются щеки, распрямляется шея, вспухает кожа, приоткрываются губы. Ровней и острей становятся зубы, пушистее брови, мягче волосы, короче носик, свежее колер, кажется, даже аромат яблок — аромат чистой, молодой кожи — с легкостью пара струится вокруг зеркала, — ну а плечи, плечи-то — они, и без зеркала видно, — они круглы, полны, аппетитны, они не изменяют, они мое украшение, они все еще хороши. Мне не пристало их скрывать. Пусть стареет Пушкин, а я буду молодеть.