Выбрать главу

Позже почти так же была открыта луна — из четверостишия:

Зачем из облака выходишь, Уединенная луна, И на подушки, сквозь окна, Сиянье тусклое наводишь?

Дальнейшие строки никто не знал, но эти читались непременно, стоило только лунному лучу брызнуть в наши окна после погашения лампы.

— Вот луна, — мама показала на полный диск, — а вот ее сияние. Видишь светлую полоску на полу?

— Да.

— Это от луны, от ее сияния. Лунный свет.

Я тут же забывала о вопросительной интонации стихов, об этом «зачем», казавшемся мне понятным без пояснений — затем, чтобы освещать комнату в темное время, чтобы мне не страшно было открывать глаза.

Не скажу, что кто-то из моих домашних воспитателей был любителем поэзии или хотя бы большим ее знатоком. Нет, конечно. Но Пушкина знали все, часто прибегали к его образам, вспоминали его героев, цитировали отрывки из произведений. Пушкин прочно вошел в быт людей, возле которых я росла, и был для них необходим как воздух, небо над головой, как плоть мира — суть вещей, которой они духовно питались. Не зря его называют солнцем русской поэзии, в этом нисколько нет преувеличения.

Пушкин не только формировал душу, но давал ей импульс развиваться, утверждаясь в каждом дне, оставаясь и заново становясь частью народной культуры, переносимой из поколения в поколение на устах, воспринимаемой на слух — разлитой в окружающей природе подобно естественным звукам и краскам. Не было у нас осени без его строк:

Унылая пора, очей очарованье! Приятна мне твоя прощальная краса. Люблю я пышное природы увяданье, В багрец и в золото одетые леса.

Или этих, из «Евгения Онегина»:

Уж небо осенью дышало, Уж реже солнышко блистало, Короче становился день.

Обогащая нашу лексику, а следовательно, представления о мире, они настолько естественно проникали в описания простеньких околиц, так правдиво отражали чувствования наших сердец и звучали столь гармонично, что осень оживала, становилась желанным членом и участником тогдашних дел и событий. Ее персонифицировали, о ней говорили, ей приписывали тот или иной нрав, читали ее настроения и пытались подладиться под них — лучше и удачнее адаптироваться в этом времени года. Так Пушкин помогал выживать, готовиться к зиме, побеждать морозы. Ведь тут он тоже находил прекрасное, воспевал его, чем побеждал всякое ненастье и приближал его к уюту и свету:

Зима!.. Крестьянин, торжествуя, На дровнях обновляет путь…

или вот, известное всем-всем-всем:

Под голубыми небесами Великолепными коврами, Блестя на солнце, снег лежит…

Произнесешь такие слова, и уже не страшно выходить в морозную скрипучесть двора, не холодно тащить цинковое ведерко из колодца, обливая полы пальто ледяной водой, и просто украшением кажутся безжизненные снега, окутывающие землю. Пушкин сопровождал все наши заботы о весне, о лете, об урожае. А тем, кто был «Духовной жаждою томим…», говорил об учении, порой дававшемся с трудом, и устами Бога наставлял их: «Глаголом жги сердца людей».

Весь этот опоэтизированный, словесами воркующий мир был моим — по вкусу и запаху, по образам и символам, по тайным интеллектуальным знакам, по какому-то общему, несущемуся сквозь века коду родства, единокровия, нерасторжимости во времени.

И я долго понимала дело так, будто стихи других авторов публикуются в книгах, а пушкинские нет — ведь их всякому полагалось знать наизусть. Неудивительно, что книг Пушкина я не искала. Такое у меня впечатление, что впервые я взяла в руки его книгу лет в десять-двенадцать, когда попала в нашу сельскую библиотеку и зарылась в подарочные и подписные издания, стоящие в отдельном зале, куда мало кто заходил. Это были отдельные книги поэм: «Руслан и Людмила», «Медный всадник», «Полтава», «Граф Нулин», «Цыгане» — увеличенный формат, белая мелованная бумага, большой шрифт, цветные иллюстрации. Короче, праздник души! Какую-то из них я взяла домой.

Вечером, сделав уроки, я легла в постель, подсунула ближе к себе настольную лампу с большим зеленым абажуром, подняла повыше толстый том и с ожиданием чуда открыла его, прочитала:

Пора, пора! рога трубят; Псари в охотничьих уборах Чем свет уж на конях сидят, Борзые прыгают на сворах.

От этих строк в комнату пахнуло нашей неприметной степной бескрайностью, вспаханными на зиму полями, свежестью первого морозца, обреченным безмолвием и неподвижностью посадок, покоем засыпающей природы. И очень не хотелось, чтобы ватага гарцующих на конях охотников, озирающихся в поисках зайцев и куропаток, нарушала его. Мне чужды были все эти дядьки, графы, что проклинали «осенний ветер, мелкий снег» и тем не менее именно в вихрях их загулов, под их свисты пускались искать приключений. Что за лживое лукавство такое? Перед кем? Чужды были мне их челядь, глупые жены, нерасторопные девицы с однообразной жизнью, кухонными заботами… Но волшебство слов, то, как это было написано — не отпускало.