Это не шаг. Это исцеление.
Шаг — когда пишут и отправляют!
Шаг, потому что риск — риск встретить непонимание, налететь на сердцееда, нарваться на сорванца, ради шалости срывающего солнца, созвездия, гирлянды созвездий девичьих грез; риск получить взаимность с последствиями, но без продолжения — подарил ее и ушел — короткую, взаимность-игру, взаимность-развлечение и отвлечение от скуки; риск попасть впросак и быть осмеянной, ославленной за невоздержанность чувств, запятнанной подозрениями в распущенности мыслей, поступков. Это риск, риск… даже в случае ответа «Тоже люблю». Риск, если возлюбленный столь же опрометчив, безответственен, стихиен. С туманными представлениями о будущем, с иными привычками…
Шаг — всегда риск. Шаг должен быть выверенным и подготовленным — для чего нужен либо опыт, либо врожденный талант, могучая интуиция. И вообще, по мнению большинства людей, рисковать — не девичье дело. Для риска нужны логика, ум и мужество натуры, целиком неженские материи. Зачем людей — предубежденных — шокировать этим, даже если ты ими обладаешь! Зачем раньше срока открывать свои закрома с сокровищами?
Татьяна пишет. И отправляет! Вот ведь где надо выжить, не умерев, вот где мука — ждать ответа!
Но ей несказанно повезло — она попала на благородного человека. И получила отказ-урок — драгоценный опыт.
Победы нет. Есть спасение, чудное, неожиданное, щадящее — щедро отданное. Есть самый лучший итог, на который можно было рассчитывать ей. Владей!
Спасение охотнице дарит дичь — противоестественное дело. Потому что охотница одарена талантом решимости и поступка, но не одарена мерой вещей и их предощущением. И потому что дичь — человек с моралью, не только с природой данными инстинктами. Человек с моралью подправляет нелепости природы, если они возникают в отношениях.
Это было не по мне — так рисковать. Спасибо, Татьяна! Мне урок от Онегина был вовремя и во спасение от всех будущих безумств! И если в более ответственном возрасте я, предощутив цель, не ломилась к ней напролом, а шла, что-то подготовив, где-то подавая знаки о себе иным языком — поведением, внешне пассивной стратегией, тактикой подчеркнутого ожидания, с видом знающего себе цену человека — и добивалась своего, то это было от Пушкина, от его Онегина, от слез Татьяны, от горячего и стыдного провала ее решительности. Я так остро пережила позор Лариной, что ни за что не хотела бы это перенести еще раз, тем более касаемо меня самой, тем более в реальности — вдвойне не хотела.
И Татьяна, слава Богу, поняла все так же — не мстила Онегину, а спасала его из аналогичных трудных ситуаций, той самой холодной водой, отповедью.
Упоенно прочитав «Евгения Онегина», я не возмечтала писать письма направо и налево, а стала той Татьяной, что поумнела, Татьяной сдержанной. Пушкину обязана я чистой юностью, достойной молодостью, счастливым браком и тоном, взятым в жизнь от первого его прочтения — спокойным и рассудительным. Ни у кого из своего окружения я этому научиться не могла — ни у кого! Пушкин научил меня быть счастливой, так тонко и незаметно подведя к мысли, что счастье не в моменте сладкого осуществления капризов, а в умении желать равного и посильного по твоей мере, достигать его без надрыва, сполна отвечать за него и хранить, хранить, хранить…
Нет, ни за что не признаваться первой, не рисковать! Напротив, действовать так, чтобы не поверять, а получать признания от тех, от кого их хочется, — в этом и есть великая тайна искусности, очарования. Не получать отповеди, не раниться о невзаимность, не греть свои раны унижением обидчика, отмщением, не ждать случая поквитаться — не снизойти. От этого раны загнивают, и яд гниения отравляет не только душу, нрав, но и психику, от чего в итоге, если не ложатся на рельсы, то вздергивают себя на ржавом гвозде.
Вот так и получилось, что при всей искренней любви к Пушкину мне не всегда безоговорочно нравились его положительные герои. Не желая превращать эти воспоминания в критику себя или литературы, на которой я училась, ограничусь замечанием, что и время жизни Пушкина мне представлялось внутренне чуждым, и окружение его не привлекало ни культурным уровнем, ни интеллектом. Порой я испытывала обиду за то, что ему выпало жить в настоящем узилище — пустом, лишенном достойных целей мире. Он родился в предпоследний год восемнадцатого века и прожил в его атмосфере, по инерции прихваченной веком новым. Восемнадцатый же век хоть и был, по словам Радищева, столетьем безумным и мудрым, то есть временем живым, горячим, разорванным противоречиями, но так о каждом времени можно сказать. А оглядываясь, мы видим, что на фоне последующего он являлся некоей заводью, неким голубовато-розовым миром, населенным пудреными париками, красными каблуками, атласными кафтанами и учтивым менуэтом, иначе говоря — театром. Да, международные интриги, да, масоны и декабристы внутри России! И тем не менее…