Выбрать главу
Фельдъегерь Подгорный в рапорте дежурному генералу главного штаба Потапову 28 окт. 1827 т. Стихотворения А. С. Пушкина, не вошедшие в последнее собрание его сочинений. Изд. Р. Вагнера. Берлин, 1861, стр. 192.

(Осень 1827 г.). Я познакомился с Пушкиным. Другой человек, как мне его описывали, и каковым он был прежде в самом деле. Скромен в суждениях, любезен в обществе и дитя по душе. Гусары испортили его в лицее. Москва подбаловала, а несчастия и тихая здешняя жизнь его образумили.

Ф. В. Булгарин – В. А. Ушакову, 6 янв. 1828 г. Щукинский Сборник, IX, 161.

На днях вышла третья глава «Онегина». Разговор Филипьевны седой с Татьяной удивительно природен. Груша утверждает, что он списан с натуры.

Н. А. Муханов – А. А. Муханову, 31 окт. 1827 г. Щукинский Сборник, X, 356.

(Октябрь 1827 г.). Поэт Пушкин здесь (в Петербурге). Он редко бывает дома. Известный Соболевский возит его по трактирам, кормит и поит на свой счет. Соболевского прозвали брюхом Пушкина. Впрочем, сей последний ведет себя весьма благоразумно в отношении политическом.

М. Я. фон-Фок в донесении ген. А. X. Бенкендорфу. Б. Модзалевский, 40.

Пушкина, после его возвращения из ссылки, я увидела в 1827 году, когда я уже была замужем за Каратыгиным. Это было на Малом театре (он находился на том самом месте, где теперь Александрийский). В тот вечер играли комедию Мариво: «Обман в пользу любви», в переводе П. А. Катенина[35]. Он привел ко мне в уборную «кающегося грешника», как называл себя Пушкин. (См. эпиграмму Пушкина на Колосову, 1819 г.). «Размалеванные брови»… напомнила я ему, смеясь. – «Полноте, бога ради, – перебил он меня, конфузясь и целуя мою руку, – кто старое помянет, тому глаз вон! Позвольте мне взять с вас честное слово, что вы никогда не будете вспоминать о моей глупости, о моем мальчишестве?!» Слово было дано; мы вполне примирились.

А. М. Каратыгина-Колосова. Воспоминания. Рус. Стар., 1880, т. 28, стр. 571.

Мой разбор «Цыган» Пушкина (напечатанный в № 10 «Московского Телеграфа» за 1827 г.) навлек или мог бы навлечь облачко на светлые мои с ним сношения. О том я долго не догадывался и узнал случайно, гораздо позднее. А. А. Муханов, тогда общий приятель наш, сказал мне однажды, что из слов, слышанных им от Пушкина, убедился он, что поэт не совсем доволен отзывом моим о поэме его… Между тем Пушкин сам ничего не говорил мне о своем неудовольствии: напротив, помнится мне, даже благодарил меня за статью. Взаимные отношения наши остались самыми дружественными. Он молчал, молчал и я, опасаясь дать словам Муханова вид сплетни. Мог я думать, что Пушкин забыл или изменил свое первоначальное впечатление, но Пушкин не был забывчив. В то самое время, когда между нами все обстояло благополучно, Пушкин однажды спрашивает меня в упор: может ли он напечатать следующую эпиграмму: «О чем, прозаик, ты хлопочешь?» Полагая, что вопрос его относится до цензуры, отвечаю, что не предвижу никакого с ее стороны препятствия. Между тем замечаю, что при этих словах моих лицо его вдруг вспыхнуло и озарилось краскою, обычайною в нем приметою какого-нибудь смущения или внутреннего сознания в неловкости положения своего. Тем кончилось. Уже после смерти Пушкина как-то припомнилась мне вся эта сцена; загадка нечаянно сама разгадалась передо мною, я понял, что этот прозаик – я, что Пушкин, легко оскорблявшийся, оскорбился некоторыми заметками в моей статье, и, наконец, хотел узнать от меня, не оскорблюсь ли я сам напечатанием эпиграммы, которая сорвалась с пера его против меня. Досада его, что я, в невинности своей, не понял нападения, бросила в жар лицо его…

Пушкин был вообще простодушен, уживчив и снисходителен, даже иногда с излишеством… Я держался того мнения, что в литературе добрая, т. е. явная, ссора лучше худого, т. е. недобросовестного, мира. Он, пока самого его не заденут, более был склонен мирволить и часто мирволил. Натура Пушкина более была открыта к сочувствиям, нежели к отвращениям. В нем было более любви, нежели негодования, более благоразумной терпимости и здравой оценки действительности, нежели своевольного враждебного увлечения. На политическом поприще, если оно открылось бы перед ним, он, без сомнения, был бы либеральным консерватором, а не разрушающим либералом. Так наз. либеральная, молодая пора поэзии его не может служить опровержением, слов моих… Многие из тогдашних стихов его были более отголоском того времени, нежели исповедью внутренних чувств и убеждений его. Он часто, был Эолова арфа либерализма на пиршествах молодежи и отзывался теми веяниями, теми голосами, которые налетали на него. Не менее того он был искренен; но не был сектатором в убеждениях или предубеждениях своих, а тем более не был сектатором чужих предубеждений. Он любил чистую свободу, как любить ее должно, но из того не следует, чтобы каждый свободолюбивый человек был непременно и готовым революционером. Политические сектаторы двадцатых годов очень это чувствовали. Многие из них были приятелями его, но они не находили в нем готового соумышленника и, к счастью его самого и России, оставили его в покое. Этому соображению и расчету их можно скорее приписать спасение Пушкина от крушений 25 года, нежели желанию, как многие думают, сберечь дарование его и будущую славу России. {5} – При всем добросердечии своем Пушкин был довольно злопамятен, и не столько по врожденному свойству и увлечению, сколько по расчету; он, так сказать, вменял себе в обязанность, поставил себе за правило помнить зло и не отпускать должникам своим. Кто был в долгу у него, или кого почитал он, что в долгу, тот, рано или поздно, расплачивался с ним, волею или неволею. Для подмоги памяти своей он держался в этом отношении бухгалтерского порядка: он вел письменный счет своим должникам настоящим или предполагаемым; он выжидал только случая, когда удобнее взыскать недоимку. Он не спешил взысканием, но отметка должен не стиралась с имени. Это буквально было так. На лоскутках бумаги были записаны у него некоторые имена, ожидавшие очереди своей; иногда были уже заранее заготовлены про них отметки, как и когда взыскать долг, значившийся за тем или другим. Вероятно, так и мое имя было записано на подобном роковом лоскутке, и взыскание с меня было совершено известною эпиграммою. Таковы, по крайней мере, мои догадки, основанные на вышеприведенных обстоятельствах.[36] Но если Пушкин и был злопамятен, то разве мимоходом и беглым почерком пера напишет он эпиграмму, внесет кого-нибудь в свой «Евгений Онегин» или в послание, и дело кончено… В действиях, в поступках его не было и тени злопамятства, он никому не желал повредить.

вернуться

35

Пьеса эта единственный раз шла на сцене Малого театра во вторник 27 сентября 1827 г. (См.: Северная Пчела, 1827, № 116.) Пушкин в это время был в деревне. Встреча, вероятно, произошла позднее.

вернуться

36

Догадки совершенно неправильные. Эпиграмма Пушкина «Прозаик и поэт» была напечатана в книжке «Московского Вестника», вышедшей около 15 февраля 1827 г., за три месяца до выхода в свет «Цыган» и месяцев за восемь до появления статьи Вяземского. Это обстоятельство, конечно, не отнимает интереса от общих замечаний Вяземского о характере Пушкина.