Однажды Пушкин прислал мне французскую записку со своим кучером и дрожками. Содержание записки меня смутило, вот она:
Когда я вчера подошел к одной даме, которая разговаривала с г. де-Лагрене (секретарь французского посольства), он сказал ей достаточно громко, чтобы мне услышать: «прогоните его!» Будучи вынужден потребовать удовлетворения за эти слова, я прошу Вас, Милостивый Государь, не отказаться отправиться к г. де-Лагрене и переговорить с ним.
Пушкин.
Я тотчас сел на дрожки Пушкина и поехал к нему. Он с жаром и негодованием рассказал мне случай, утверждал, что точно слышал обидные для него слова, объяснил, что записка написана им в такой форме и так церемонно именно для того, чтобы я мог показать ее Лагрене, и настаивал на том, чтоб я требовал у него удовлетворения. Нечего было делать: я отправился к Лагрене, с которым был хорошо знаком, и показал ему записку. Лагрене, с видом удивления, отозвался, что он никогда не произносил приписываемых ему слов, что, вероятно, Пушкину дурно послышалось, что он не позволил бы себе ничего подобного, особенно в отношении к Пушкину, которого глубоко уважает, как знаменитого поэта России, и рассыпался в изъявлениях этого рода. Пользуясь таким настроением, я спросил у него, готов ли он повторить то же самое Пушкину. Он согласился, и мы тотчас отправились с ним к Ал. Сер-чу. Объяснение произошло в моем присутствии, противники подали руку друг другу, и дело тем кончилось.[45]
11–12 сент. 1828 г. Я видел Пушкина, который хочет ехать с матерью в Малинники, что мне весьма неприятно, ибо от того пострадает доброе имя и сестры, и матери, а сестре и других ради причин это вредно.
В Костроме узнал я, что ты проигрываешь деньги Каратыгину. Дело нехорошее. По скверной погоде, я надеялся, что ты уже бросил карты и принялся за стихи.
Стихи Пушкина «К друзьям» – просто дрянь. Этакими стихами никого не выхвалишь, никому не польстишь, и доказательством тонкого вкуса в ныне царствующем государе есть то, что он не позволил их напечатать.
Когда Пушкин решался быть любезным, то ничего не могло сравниться с блеском, остротой и увлекательностью его речи. В одном из таких настроений он, собравши нас в кружок, рассказал сказку про черта, который ездил на извозчике на Васильевский остров. Эту сказку с его же слов записал некто Титов. Пушкин был невыразимо мил, когда задавал себе тему угощать и занимать общество.
(Рассказ «Уединенный домик на Васильевском Острове»). В строгом смысле это не продукт Тита Космократова, а А. С. Пушкина, мастерски рассказавшего всю эту чертовщину уединенного домика на Васильевском Острове, поздно вечером, у Карамзиных, к тайному трепету всех дам, и в том числе обожаемой тогда самим Пушкиным и всеми нами Екат. Никол., позже бывшей женою кн. П. И. Мещерского. Апокалипсическое число 666, игроки-черти, метавшие на карту сотнями душ, с рогами, зачесанные под высокие парики, – честь всех этих вымыслов и главной нити рассказа принадлежит Пушкину. Сидевший в той же комнате Космократов подслушал; воротясь домой, не мог заснуть почти всю ночь и несколько времени спустя положил с памяти на бумагу. Не желая, однако, быть ослушником заповеди «не укради», пошел с тетрадью к Пушкину в гостиницу Демут, убедил его послушать от начала до конца, воспользовался многими, поныне очень памятными его поправками и потом, по настоятельному желанию Дельвига, отдал в «Северные Цветы».
Живо воспринимая добро, Пушкин, однако, как мне кажется, не увлекался им в женщинах; его гораздо более очаровывало в них остроумие, блеск и внешняя красота. Кокетливое желание ему понравиться не раз привлекало внимание поэта гораздо более, чем истинное и глубокое чувство, им внушенное. Сам он почти никогда не выражал чувств; он как бы стыдился их и в этом был сыном своего века. Острое, красное словцо, la repartie vive (удачный ответ), – вот что несказанно тешило его. Впрочем, Пушкин увлекался не одними остротами: ему, напр., очень понравилось однажды, когда я на его резкую выходку отвечала выговором: «Pourquoi vous atta-quer a moi, qui suis si inoffensive?» И он повторял: «Comme c'est reellement cela; si inoffensive!»[46] Продолжая далее, он заметил: «Да, с вами невесело и ссориться: voila votre cousine (Анна Николаевна Вульф), avec elle on trouve a qui s'en prendre».[47] Причина того, что Пушкин скорее очаровывался блеском, нежели достоинством и простотой в характере женщин, заключалась, конечно, в его невысоком о них мнении, бывшем совершенно в духе того времени. При этом мне пришла на память еще одна забавная сцена, разыгранная Пушкиным в квартире Дельвига, занимаемой мною с семейством по случаю отсутствия хозяев. Сестра его и я сидели у окна, читая книгу. Пушкин подсел ко мне и между прочими нежностями сказал: «Дайте ручку, c'est si satin!» Я отвечала: «Satan!».[48] Тогда сестра поэта заметила, что не понимает, как можно отказывать просьбам Пушкина, и это так понравилось поэту, что он бросился перед нею на колени; в эту минуту входит Алексей Ник. Вульф и хлопает в ладоши… Сюда же можно отнести и отзыв поэта о постоянстве в любви, которою он, казалось, всегда шутил, как и поцелуем руки; но это, по всей вероятности, было притворною данью веку… Однажды, говоря о женщине, которая его страстно любила, он сказал: «Et puis, vous savez qu'il n'y a rien de si insipide que la patience et la resignation».[49]
45
На основании указания Бартенева (Рус. Арх., 1903, кн. 10, обложка, с. 3) редакторы новейших изданий Пушкина приурочивают приведенную записку Пушкина к июлю – октябрю 1828 г. или к январю – марту 1829, причем записку помещают под 1829 г. (Акад. изд., Венгеров). Мы думаем, правильнее приурочить записку к первому из указанных сроков. Путята разъезжает «на дрожках». В начале 1829 г. Пушкин пробыл в Петербурге от 18 января до 9 марта. Навряд ли в эту пору можно было разъезжать на дрожках.
46
Зачем вы на меня нападаете, я так безобидна?.. Да, действительно: так безобидна! (фр.). – Прим. ред.
48
Она как атлас… Дьявол! (фр.) (игра слов: satin (атлас) – satan (дьявол) звучат очень близко друг к другу). – Прим. ред.
49
И затем, вы знаете, нет ничего безвкуснее, чем терпение и самообречение (фр.). – Прим. ред.