Выбрать главу

Чирков Вадим Алексеевич

Пусть будет вечна…

НАШИ ДУШИ БЛУЖДАЮТ ПО СВЕТУ

Душа — "бессмертное духовное существо, одаренное разумом и волею". Владимир Даль.

По давно известным мне признакам я понял, что этот человек ищет собеседника. Худощавый, рыжебородый, в джинсе (куртка наброшена на голые загорелые плечи), он осторожно приглядывался ко всем, кого видел, выбирая… нет, не просто собеседника, а скорее слушателя. Я же, слушатель от природы, слушатель, которого рассказчик (тоже от природы) легко находит глазами, даже в большой толпе, покорно стал ждать, когда меня призовут к исполнению прямых моих обязанностей.

А потенциальных слушателей было много здесь, на каменном мысу с обрывистыми рыжими берегами, омываемом, по-моему, самой чистой и самой синей водой Черного моря. Они и купались, и ныряли, и загорали, и бродили, полуголые, среди развалин древнегреческого города, который полторы тысячи лет назад возник на этом мысу и насчитывал около двух десятков столетий активной жизни. Немудрено, что всякого, кто притрагивался к пепельно-серым камням древних домов, знававших тепло людских тел и слышавших их голоса, охватывала задумчивость.

Остатки стен бывших домов были еще в прошлом веке "подняты" археологами из земли, законсервированы цементом и теперь давали представление о городе. Раскопки и посильная реставрация развалин дорисовали картину. Обнаружились разноцветные мозаики на полах ванных комнат, были подняты из земли и поставлены на прежние места мраморные колонны базилик, собраны воедино осколки громадных пифосов и амфор, в которых хранили раньше вино, масло и рыбу — предметы торговли города, стоявшего на перекрестке морских дорог. В музее, в центре мыса, были накоплены тысячи монет, найденных при раскопках, мраморные статуи с прощальными текстами на древнегреческом, надгробные плиты, терракотовые статуэтки, плоские светильники… Особое внимание привлекала плита 111 века до нашей эры с клятвой жителей города на верность ему: "Клянусь Зевсом, Геей, Гелиосом, Девою, богами и богинями олимпийскими, героями, владеющими городом…".

Море здесь сияет той живой искрящейся синью, что притягивает взгляд, как чьи-то глаза. Оно здесь гипнотически синего цвета, того энергично синего цвета, ощущая который всегда жалеешь, что ты не живописец, — хотя и знаешь, что все равно не передашь на холсте ни этой живой синевы, ни этого вспыхивания в ней искр солнца.

А прибойная волна все выносит и выносит на галечный берег красно-глиняные черепки разбитых давным-давно кувшинов и амфор, их осколками, должно быть, густо усеяно дно вокруг мыса.

Кроме музея, в центре полуострова стоят развалины собора, построенного в конце прошлого века в честь святого Владимира, принявшего здесь, вместе с Русью первое крещение в 989 году. Собор был разрушен во Вторую Мировую. Крыша обвалена прямым попаданием бомбы немалого размера, стены там и сям треснули, они иссечены пулями и осколками до того, что на них нет буквально живого места. Пулями же и осколками побита роспись внутри храма, видная сквозь проемы узких высоких окон, украшенных гранитными колоннками, через "Тайную Вечерю", написанную на всю стену, проходит широкая трещина…

Здесь-то, напротив собора, я снова увидел Рыжебородого. Он оказался художником.

Он сидел на желтой, выжженной солнцем траве, по-турецки скрестив ноги, и рисовал на листе ватмана Владимировский собор.

То, что возникало на листе бумаги, тоже можно было назвать архитектурой. Но не искусством строителя, как переводится с греческого это слово, а искусством… разрушения. Это была… антиархитектура. Она поражала, кроме всего, силой и свирепостью разрушителя. Здание храма, казалось, было обглодано чьей-то страшной железной челюстью. И мне было понятно, почему художник зарисовывает это — такого нельзя ни придумать, ни вообразить.

— Лицо войны? — вырвалось у меня.

Он обернулся.

— Правда, чудовищно? — Художник кивнул на храм. — Похоже на слепок с одного из ее дней.

Вид разгромленного собора посреди целых уже домиков музея неподалеку и полностью восстановленного после войны города в самом деле нарушал строй мысли, сознание не осиливало этой картины сразу, останавливалось перед загадкой разрушения. И было непонятно, как убийство, свидетелем которого ты не был и ничего не знаешь о мотивах, — но видишь изуродованный труп.

Художник уложил лист ватмана в папку, встал.

— Я думаю грешным делом, — сказал он, сразу выводя разговор на откровение и испытующе при этом взглядывая на меня, — что это разрушение сделало храм… интереснее, чем он был. Архитектура его, скажем прямо, не для этого места — она примитивна, груба, приземленна, — нет, этот храм не для Херсонеса, где место для колонн! А сейчас — гляньте-ка — глаз от него не оторвешь, прямо-таки эстетика — эстетика разрушения, если можно так выразиться. Потому я и рисую…