Ну да, похоже, не буду. Я не понимаю, какими словами об этом можно сказать. И не потому, что слова заплетаются и хорошо бы хотя бы часок вздремнуть… А потому, что не может «цивилизованный человек с высшим образованием» таскать за старухами утки, кормить их из ложечки и чувствовать себя не просто счастливым… Да и не в счастье там было дело. И не в воплощении себя. Себя в те дни, в общем, и не было. А была только радость — да, подсунуть под старые кости судно, смочить влажной марлей запавший рот — ты вся была этой радостью, словно нотой в не слышной тебе симфонии сфер, не слышной, но ведь каким-то образом слышимой… Иначе откуда бы взяться этому ликованию? И прозрачности воздуха, и его, несмотря на прозрачность, — сиянью. Как будто раньше глаза видели мир сквозь грязные стекла автобуса, и вдруг катастрофа, стекла вдребезги, из живота — дренаж… А у тебя словно охапка молний в руке. Сестра моя — жизнь. Отчего в памяти и сейчас — «сто слепящих фотографий» — правда, со временем все больше меркнущих…
Только ночью об этом, и только себе. Потому что Филипп отзовется обычным: отправим больного к врачам или пусть живет? Или даже порезче: не смешите мои тапочки. В общем, в том духе, что после наркоза и не такое бывает.
Вячек тоже бы произнес: архаическое мышление всесильно, потому что оно верно. Или что-нибудь вроде того. Ну и ладно. И произнес бы. А дети в школе ей бы точно поверили. Они же, как ежики, только сверху колючие.
Прийти к этим ежикам на урок, вплести в него то, что вдруг показалось страшно важным сказать (в их двенадцать, тринадцать, шестнадцать, чтобы в будущее с собой унесли), — это и делало все ненапрасным, все прочитанное, надуманное, прожитое и выстраданное собирая, будто осколки стекла, в первоначальный сосуд (в замысел о тебе), как в кино, когда кадры бегут в обратном порядке.
У Вячека был на это противоположный, можно сказать, университетский взгляд: ты пользуешься их некритичностью, литература — это приключения языка, а не пионерское собрание «Как нам стать еще лучше?». Но в чем в чем, а в этом Лера была тверда. Ее даже выговоры не убеждали. Разве только с толстовской цитатой пришлось уступить… И всего-то сказала, что без знания наизусть восьми строчек из «Круга чтения» до экзамена никого не допустит. Потому что Днепр при тихой погоде и без зубрежки чуден, а толстовские строчки живы только вашим усилием, а вы живы тем, что сделаете его над собой. А две мамаши, из самых богатеньких (из тех, для которых школьный учитель — на той же ступеньке, что и обслуга, раз «Шанелью» не душится, «Дольче — Габбана» не носит), написали в роно про «навязывание нашим православным детям чуждой идеологии отлученного от церкви старца, в скобках заметим, из произведения, отсутствующего в школьной программе»… И началось! Собрания, взыскания, даже от классного руководства на год отстранили, поскольку одна из мамаш в строительной фирме работала и обещала помочь с ремонтом спортзала.
«Кто из живых людей не знает того блаженного чувства…»
Как музыка, ведь звучит!
«…чувства, хоть раз испытанного и чаще всего только в раннем детстве, когда душа не была еще засорена всей той ложью, которая заглушает в нас жизнь…»
Да это ведь про больничку, только другими словами!
«…того блаженного чувства умиления, при котором хочется любить всех: и близких, и отца, и мать, и братьев, и злых людей, и врагов, и собаку, и лошадь, и травку; хочется одного…»
Вместо тоста, вместо благословения встать и сказать:
«…хочется одного, чтобы всем было хорошо, чтобы все были счастливы, и еще больше хочется того, чтобы самому сделать так, чтобы всем было хорошо, самому отдать себя, всю свою жизнь на то, чтобы всегда и всем было хорошо и радостно. Это и есть та любовь, в которой жизнь человека. Лев Толстой. Чтение на 24 мая».
А только на свадьбе глупо, да и поздно уже — это надо в четырнадцать лет, с собою наедине, слово за словом, когда до детства рукой подать, когда они по этому детству так неподдельно тоскуют. Часто это их самая первая взрослая страсть — даже еще до первой любви. Вот тут и помочь им эту ниточку протянуть!
Да и Филипп услышит «любить всех — и врагов, и собаку, и лошадь» — ну и подхватит: а я, дорогая теща, у вас по какой градации — травки, лошади? А потом еще подойдет (такая у них в семье удивительная привычка — целовать прямо в губы) и обслюнявит. А там и сваты подтянутся. Они думают, видимо: если в губы, то мы уже и родня.
Милая девочка Саша Джеки Эйелен, ты простила меня в своем индейском раю? Нет, кажется, все-таки в католическом. Ведь простила? Я казнила себя потом очень. Когда уходит человек (а уж когда человечек!), которого ты невзлюбил, пусть только не принял, от которого душевно отгородился, начинает казаться, что твоя нелюбовь и была той причиной, той разрушительной силой — в общем, последней каплей… И хотя это тоже пример архаического мышления, но душа-то не мыслит, а архаично болит. Я это к чему? Уже надо вставать, а я засыпаю… Опёнкина, эй, не спать!.. Если у Ксени с Филиппом родится ребенок, похожий на Бизюкиных (и по фамилии ведь Бизюкин) — вот кто будет от туземцев, от дикарей… Ну, Опёнкина, твои действия? Твои чувства и действия? Ты готова к тому, что у тебя ненароком получилось в больничке? И для чего-то же это было тебе дано?