На прощание он достал из аптечки бинт, замотал ступню и лодыжку, так плотно и основательно, что по территории Лера хромала всерьез. И плакала тоже всерьез — в кабинете директора, просто захлебывалась слезами, потому что сказала Вячеку, утром, когда он проснулся, голова у нее на коленях: никогда, пожалуйста, будем счастливы каждый, как может, а это — путь в никуда. Он сонно пробормотал: в никогда и нигде. И мягко ткнулся в ее колени, как Огонек в ладонь с сахарком.
Фельдшер скептично осматривала голеностоп, директорша возмущалась: отпросись, разве я не была молодой? я отпущу, но врать мне зачем?! Вместо носового платка Лера вытащила из-за пазухи скомканный пионерский галстук, промокнула глаза. Отчего директорша вдруг ухватилась за килограммовую гирю больших железных весов и застряла, будто хотела ее сорвать: а за попрание символики — строгий выговор и письмо по месту учебы в комитет комсомола!
Вячек больше не приезжал. Третью смену Лера отработала без взысканий, выговор с нее сняли, на последней линейке даже вручили, как лучшей вожатой, диплом. Но если бы не Ленечка Полосатов, пацаненок из соседней деревни, конопатый, чумазый, вылитый нахаленок, каждое утро он пробегал три километра, чтобы взять Леру за руку и проходить рядом с ней весь день, а вечером (тут директриса показала свое человеческое лицо) Ленчика на подводе довозил до дома завхоз, ездивший за молоком на колхозную ферму — без Леньки, прозванного за фамилию Зебрым, без его настырных черных глазищ: а это че? а ты сейчас че сказала? а ты теперь че станешь делать? — как бы она пережила этот август, в чье бы темя прятала поцелуи? И к кому бы неслась на попутке, отпросившись во время тихого часа, потому что однажды утром Ленька вдруг не пришел. Не пришел он и на другое утро, хотя, прощаясь, по-всегдашнему твердо пообещал: завтра буду.
Оказалось, Леньку избила мать, чтоб не сбегал к городским — по хозяйству делать полно. А потом посадила на цепь — видимо, с пьяных глаз. На трезвую голову, даже на самую злую, с шестилетним так поступить невозможно. Ночью шел дождь, Ленька насквозь промок. Утром в собачьей конуре его обнаружила бабка. В бабушкиной избе Лера его и нашла — утонувшим в перине, с лилово-желтым опухшим лицом, с температурой — он явно горел — но измерить ее было нечем. Тронув губами лоб, Лера села на край постели, раскрыла маленький кулачок, поцеловала Леньке запястье (как целовал ей запястья Вячек, целовал и губами выслушивал пульс). Непривычный к подобному Ленька выдернул руку:
— Вишь, мужикам помогал. Со стога рухнул, — и отвернулся к стене, прикрытой старой, в ржавых разводах клеенкой.
Лера хотела почитать ему Пушкина, в лагере Ленька дождаться не мог, когда она снова станет ему декламировать что-то из сказок, да он и начало «Цыган» так замечательно слушал, а что запомнил, подавленным шепотом (от восторга подавленным) повторял вместе с ней. Но Ленька лишь пробурчал от стены:
— Сенокос — это не песни петь. Отлежусь маленько. А встану — так прибегу.
И вот она стала ждать — уже не Вячека, уже Леньку. И посылать ему с завхозом лекарства, выпрошенные в медпункте, аппликации и поделки, сделанные с ребятами на домоводстве, и рисунки, которые рисовала сама (как Леня Полосатов Черномора победил, как Леня Полосатов с Царевной Лебедью за три моря летал). А он иногда — не часто, не баловал — присылал ей в ответ серьезные, мужские записки: без миня ни пичалься, завтра жду! без миня ни липите глиной, скоро буду!
И на прощание тоже — сухо, скупо: в тот год тя ждать? А вокруг, господи, как война — все бегают с чемоданами, с сумками, плачут, целуются, обмениваются листочками с телефонами, у Леры тоже слезы в глазах, гладит его по плечам, по стриженому затылку, а он, как волчок, так и норовит куда-то в сторону вывернуться. И опять: ну так че — ждать, нет? Врать ей казалось непедагогичным, правды она не знала. Протянула ему медальку в золотистой фольге, припасенную на прощальном ужине, а он ее — в пыль, с размаху и побежал. Босоногий, штаны короткие, вырос из них давно. А вокруг — кутерьма, девочки из ее отряда с тетрадками: напишите нам пожелания! Только уже выехав за ворота, когда автобус тяжело развернулся, вдруг увидела: у забора — стоит. И стала стучать по стеклу, улыбаться, махать рукой… А он высморкался в два пальца, со взрослым шиком отбросил соплю, но пальцы все-таки вытер не о рубаху, а как Лера учила — о лист, который сорвал с куста. Автобус тряхнуло, дети, как заведенные, запели «Вот и стали мы на год взрослей», в окно застучали ветки, а потом большие деревья отпрянули и открылся подлесок из маленьких елочек, залитый теплым осенним светом. И вдруг так весомо, с таким чувством подумалось — что помнится до сих пор (это часто бывает: мысль навсегда прикрепляется к пейзажу, ставшему для нее то ли фоном, то ли причиной): там, где дети — там свет и простор, только там.