Выбрать главу

Ну, Кавалерия, не устала? А ребятки уже!

Филипп за глаза зовет ее Кавалерией — по телефону-то слышно. Иногда даже Красной Кавалерией. А Ксенька так боится его потерять — только шипит, приставив палец к губам. А потом виноватым голосом: але-але, мамочка, я тебя слушаю.

А недавно едут втроем в его «мицубиси». Филипп оборачивается и на что-то незначащее вдруг: так точно, краском. Ксеня спрашивает: что такое краском? Отвечает, знает, хоть что-то знает: красный командир. А почему красный? Ну как же, говорит, Валерия Игоревна при Советах росла, в комсомоле членствовала, а в партии большевиков?

Чуть не ответила фразой Раневской: неужели я уже такая старая, ведь я еще помню порядочных людей… Но промолчала — опять ради Ксеньки. А может быть, именно ради нее и не надо было молчать?

Был бы здесь Вячек, хотя бы ответственность можно было с ним разделить. Ведь что такое Филипп? Это — Вячек навыворот. Это — Ксенькино бегство ото всего, что ее с младенчества измотало в отце.

В их лучшую пору Ксеня была мала. И когда он закуролесил, тоже мала, но уже могла приподнять телефонную трубку, думая, что звонит: папа, ты где, Синька ждет! Она и синиц звала синьками. Тыкала пальчиком за окно: синька-синьк… А потом показывала на себя, сидевшую на ветке руки, и смеялась. Это была ее первая шутка, можно сказать, каламбур — в год и семь. А в четыре с половиной (она тогда говорила, что ей половина пятого) с упоением читала еще студенческий Вячеков стих:

Я — нрав, я нварь, снегиря киноварь. А я ветра рвань, сны весны — фи враль! А я бесяц-бард: апхчи, насма´рк!

И как же она всякий раз после этого насмарка с неправильным написанием и ударением хохотала.

Насмарку снег, насмарку мрак. А прель листвы во весь фольварк, Пой май, пой май — меня за хвост, Птица, реки с рекой внахлест, И юнь меня, звени и юнь, Юли листвой, луною лунь…

То-то Филя порадуется, если она прочтет им этот стишок вместо свадебного. А Ксенька, наверно, даже подхватит… Она и сейчас по-своему любит отца, хотя что-то в ней надломилось, пока они ждали его обратно. И даже когда дожидались — а возвращался он трижды: от аспирантки Арины, от переводчицы Вики и от какой-то совсем уже потаскушки-студентки — возвращался, без тени вины, наоборот, обрушивая на них столько радости и любви, будто отбившийся от поезда пес, триста километров проскакавший по рельсам галопом, счастливый, голодный, с языком у тебя на плече — но Ксенька все равно поначалу дичилась. В первый день в его сторону не смотрела, а ночью подхватывалась, хотя ее бывало и утром не разбудить, прибегала к постели: здесь, не ушел ли? В самый первый его приход — сколько ей было? — без одной недели четыре, ночью шнурки в его ботинках связала, в обеих парах. А когда он вернулся от Вики (Ксеньке было объяснено, что папа эти полгода жил в своей первой семье, где у него росли мальчики — Валя и Коля), пнула ногой его чемодан, открыла книжку и сделала вид, что читает: я от Вали ушел, я от Коли ушел, а от тебя, Синька, и подавно уйду. И побежала на черную лестницу плакать. Она туда лет до семнадцати бегала, уже не только поплакать, уже тайком покурить и по мобильному посекретничать. У нее с мальчиками очень долго не складывалось, выбирала себе повес вроде Вячека…

Конечно, Филипп никуда не денется. Он, как столб — заземленный, пустой, надежный. Видимо, Ксеньке сейчас это важней любви.

А любовь — что такое? Умру, если он уйдет. Умру, если он не вернется. А он и ушел, и вернулся, и снова ушел. И ты ни жива ни мертва весь бабий век. Весь недолгий — бьешься карпом на сковородке, бегаешь курицей без головы. Срываешься — реже на учеников, чаще на родного ребенка. Зато стихи на уроке читаешь («О, как убийственно мы любим, как в буйной слепоте страстей мы то всего вернее губим…») с такой дрожью в голосе, что у девочек слезы из глаз, а у мальчика Леши — смотреть за окно! проверить верхнюю пуговку, нет, застегнута! — вон как бедный заерзал, должно быть, восстание плоти…

Вячек хотел, чтобы праздник никогда не кончался. И если праздник кончался здесь, уходил туда, где все только еще начиналось. Где его старые шутки смешили до слез, навязшие в зубах стихи вызывали восторг, а продуманные мужские подходы поражали спонтанностью. По крайней мере, когда его аспирантка Арина пришла объясняться (так с порога и начала: чтобы все произошло «при общем согласии», все друг друга поняли и простили), поставила на стол торт, весь в ядовитого цвета розочках и листочках, а вино ей Лера открывать запретила, но она все равно достала из сумочки штопор и стала крошить им пробку… кажется, это был кагор, ну да, начиналась Пасха… А Советская власть вот только что кончилась, Евтушенко вышел из моды и из учебной программы, видимо, тоже. Лера сказала так просто, только бы что-то сказать: