В Мексике задолго до изобретения колеса отряды рабов на руках переносили через джунгли огромные камин и поднимали их на гору, а в это же самое время дети рабов катали игрушки на крошечных колесиках. Игрушки делали рабы, но проходило столетие за столетием, а они не замечали связи между игрой и работой. Когда хорошие актеры играют в плохих комедиях или пустяковых мюзиклах, когда зрители аплодируют скучным классическим постановкам, потому что им нравятся костюмы, или новый способ смены декорации, или миленькое личико героини, в этом нет ничего дурного. И тем не менее, разве они догадываются, что скрывается пол, игрушкой, которую они дергают за ниточку? А там колесо.
СВЯЩЕННЫЙ ТЕАТР
Я называю этот театр Священным для краткости, но его следовало бы назвать театр, где невидимое становится видимым: представление, что сцена —это место, где можно увидеть невидимое, прочно укоренилось и пашем сознании. Мы все понимаем, что пяти органов недостаточно, чтобы ощутить всю полноту жизни, и одной из наиболее убедительных объяснений существования различных искусств заключается в том, что они выявляют такие структуры, которые мы в состоянии осмыслить только по ритму или форме. Аналогичные структуры регулярно дают о себе знать в поведении отдельных людей, толпы, народов. Нам говорят что трубы разрушили стены Иерихона, и нас не удивляет, что магическую субстанцию называемую музыкой, могут создавать люди во фраках и белых галстуках, которым довольно для этого, дуть, махать руками, бить в барабан и изо всех сил терзать струны скрипок. Несмотря на примитивность средств, с помощью которых создается музыка, ее конкретность позволяет нам постигнуть нечто абстрактное— мы понимаем, что искусство овладения преображает обычных людей и их грубые инструменты. Мы можем обожествить личность дирижера, но мы знаем, что на самом доле не он создает музыку, а музыка создает его: если он внутренне свободен, если душа его открыта и настроена па нужную волну, невидимое овладевает им и через него становится доступным всем нам.
Вот та идея, та мечта, которая парит над поверженными идеалами Неживого Театра. Вот то, что имеют в виду, о чем помнят те, кто искренне сознательно употребляет громкие> туманные слова: благородство, красота, поэтичность, — слова, истинный смысл которых мне всегда хочется уточнить. Театр — это последний форум, па котором идеализм все еще остается открытым вопросом, в мире найдется немало зрителей, которые с уверенностью скажут, что видели в театре лик. невидимого и жили в зрительном зале' более полной жизнью, чем живут обычно. Они будут утверждать, что «Эдип», или «Береника», или «Гамлет», или «Три сестры», сыгранные с любовью и вдохновением, поднимают '" дуя и напоминают им, что, кроме повседневной мелочной жизни, есть еще другая жизнь. Именно это они и хотят сказать, когда выражают недовольство современным театром за то, что он выливает на зрителей ушаты ",. помоев и ведра крови. Ибо зрители помнят, что во время войны романтический театр — театр красок и эвуков, музыки и танца — был для них тем же, чем глоток ', воды для умирающего от жажды. В те годы подобное '.' искусство расценивалось «побегом* и все же слово «побег» было точным лишь частично. Это был не только побег, но и напоминание: воробей в тюремной камере. '.: После окончания войны театр еще более настойчиво стремился отвечать именно этому своему назначению.
Театр конца сороковых годов — одна из ярких страниц в истории сценического искусства: это театр Жупе, Берара и Жан-Луи Варро, балетов Клавэ, постановок «Дон Жуана», «Амфитриона», «Безумной из Шано», «Кармен»; возобновленного Джоном Гилгудом спектакля «Как важно быть серьезным»; «Пер Гюнтэ в театре ,; «Олд Вик»;. театр «Эдипа», «Ричарда Ш» с Лоурепсом, Оливье в главных ролях; спектаклей «Леди сжигать не полагается», «Венера под наблюдением»; это выступление Мясина в «Ковент-Гардене» в «Треуголке», где он был таким же, как пятнадцать лет назад; театр конца сороковых годов — это театр красок и напряженного""> действия, изящества формы, игры теней, эксцентричных трюков, каскада реплик, скачков мысли, хитроумных приспособлений, беспечности, мистификаций и неожиданностей, это театр разгромленной Европы, которая ' хотела только одного: оживить воспоминания об утерянных радостях.
В 1946 году я шел однажды днем по улице Реепербан в Гамбурге, влажные серые клочья тумана тоскливо клубились вокруг уродливых проституток с лиловыми носами, впалыми щеками—некоторые были даже на костылях, — а толпа детей с азартом осаждала двери ночного клуба. Я вошел вслед за ними. Сцена изображала ярко-голубое небо. Два клоуна в поношенных, обсыпанных блестками костюмах собрались посетить Королеву небес и присели отдохнуть на нарисованном облаке.«Что мы у нее попросим?» — спросил один.
«Обед», — ответил другой; дети шумно выразили одобрение. «А что у нас будет на обед?» — «Schinken, Leberwurst...» (Ветчина, ливерная колбаса). Клоун начал перечислять все исчезнувшие продукты, и дети притихли; в зале воцарилось молчание, которое сменилось глубокой, подлинно театральной тишиной. Потребность, которая не находила удовлетворения, превратила театральный образ в реальность. От сгоревшего здания Гамбургской оперы уцелела только сцена, и на ней собрались зрители, а у задней стены сцены па фоне жалких декораций с трудом двигались певцы — шла опера «Севильский цирюльник», и певцы пели, потому что ничто не могло заставить их замолчать. На крошечной площадке сгрудилось человек пятьдесят зрителей, а 'перед ними на считанных дюймах незанятого пространства горсточка лучших актеров города упорно продолжала делать свое дело. В разрушенном Дюссельдорфе второсортная оперетта Оффенбаха с контрабандистами и разбойниками приводила зрителей в восторг. В ту зиму в Германии, так же как за несколько лет до этого в Лондоне, театр утолял голод это было ясно без всяких дискуссий, тут не о чем было рассуждать. Но какова природа этого голода? Выражалась ли в нем тоска о невидимом, стремление сделать жизнь более содержательной, чем самая наполненная повседневность, или это была тоска о том, чего в реальной жизни вообще быть не может, то есть стремление как-то уйти от ее тягот? Это очень важный вопрос, потому что многим кажется, будто и самом недавнем прошлом существовал Театр с определенной школой ценностей., определенным уровнем мастерства, с определенными представлениями об искусстве, который мы сами очевидно, не ведая, что творим, разрушили и предали забвению Но мы не можем позволить себе роскошь попасться на удочку тоски о прошлом. Самый лучший романтический театр, так же как препарированные радости онер и балетов, все-таки не что иное, как жалкие обломки священного искусства древности. Орфические обряды выродились в гала-представления: медленно незаметно, капля за каплей в вино подливали воду.
Занавес был неприкосновенным атрибутом целого направления сценического искусства --красный занавес рампа, ощущение, что все мы дети; тоска по ушедшему и магия сцены слипались воедино. Гордон Крег всю жизнь поносил театр иллюзий, но больше всего он любил вспоминать о рисованных деревьях н лесах, н, когда Крэг рассказывал о трюках, связанных с trompe d'oeil (обманом зрения), у него загорались глаза.. Однако настал день, когда мы поняли, что за этим красным занавесом уже не спрятано никакого сюрприза, когда у нас пропало желание — или потребность--становиться детьми, когда примитивное волшебство отступило под напором еще более примитивного здравого смысла, тогда-то со сцены сдернули занавес и убрали рампу.