Ешь давай, ну и что, что подгорело, ну и что, что невкусно, все равно ешь, говорила я Нагоре – хотела быть иголкой у нее в печени. Почему мне плохо, а другим нет? Они что, особенные? Что за счастливый билет такой они вытянули, почему они могут продолжать нормально жить? Ешь, неблагодарная, ешь, я же даже нарезала овощи кубиками, чтобы казалось, что я лезу из кожи вон! Ешь, чтобы никто не смог сказать, что я плохая мать, закрой рот и ешь, а потом иди к себе, и чтобы каждый кусок был тебе поперек горла, чтобы вся еда была тебе поперек горла, плачь со мной, плачь и будь слабой, как я. Ненависть – чувство преходящее, Нагоре, но это только пока. И я ставила перед ней тарелку и заставляла съесть все до последней крошки.
Куда уходит Даниэль каждое утро, пока я лежу в постели, воображая, что время остановилось, а он никуда не пропал? Где он бродит, кого видит? Называет ли кого-нибудь мамой?
Нагоре подходила к двери в мою комнату и стояла до тех пор, пока я не спрошу, чего ей надо. Ничего, отвечала она чаще всего. Иногда она приносила мне фрукты. И говорила: ешь. Иногда она предлагала расчесать мне волосы. Несколько раз я ей даже разрешала, просто чтобы она занялась делом и закрыла рот. И хотя я с подчеркнутым равнодушием сидела к ней спиной, это не мешало ей время от времени целовать мои волосы. Возможно, пару раз она поцеловала меня в щеку, а я в ответ погладила ее по руке. Были даже моменты, почти неуловимые, когда мне словно было до нее дело: я спрашивала, что у нее нового, и она выдавала такой подробный ответ, что я тут же переставала ее слушать. Его голос был посторонним шумом, который не вызывал у меня никаких эмоций, но зато разбавлял глухую тишину, наполнявшую лабиринт моих дней.
Если ты собираешься с духом, чтобы сказать мне, что в случившемся виновата я одна, то говори прямо сейчас, сказала я Франу, но он только хмурился и качал головой. (Дыши…) Я виновата, надо было быть внимательнее. Нет. (Дыши. Дыши.) Я пошла к нему. Его нигде не было. Нет. Его со мной не было. Его кто-то забрал? Как это произошло? Фран, ну что же это. (Дыши, дыши, дыши, дыши.) Если ты собираешься с духом… И он собрался: «Надо было быть внимательнее», – сказал он мне. (Укол в печень, еще и еще.) Надо было остаться дома, со мной, дома, со мной! Я дала ему пощечину. Он меня обнял. Нет, нет, нет. Я отталкивала его от себя ладонями, он ударялся спиной о стену и снова меня обнимал. Потом он погладил меня по голове, будто собаку, и ушел. Кто знает, какие адские муки пожирали его изнутри, – он не позволял себе ничего выпускать наружу. Таким я его помню – человеком, у которого есть чувства, но с тех пор он больше никогда – никогда – их не проявлял, по крайней мере до того дня, когда уехала Нагоре.
Порой, не так чтобы очень часто, мой лобок наливался кровью. Я скучала по тихим оргазмам Франа. По его белому семени на моих ногах. Все это казалось чем-то очень далеким. Однако мы оба знали негласный закон: родители, потерявшие детей, не могут испытывать страсть.
Даниэль не мог уснуть, если Нагоре не споет ему на ночь колыбельную. Я наблюдала за ней. У нее хорошо получалось. Она гладила Даниэлю лицо и брови, закрывала ему глаза и тихонько пела. Если бы кто-нибудь сфотографировал нас в тот момент, можно было бы решить, что я хорошая мать. Скорее всего, Нагоре и думала, что я хорошая мать. Но почему тогда я оставила сына без присмотра и уставилась в телефон? Что же я за мать такая?
Мозоли появляются, если много ходить. Я заметила, что стопы у меня мягкие, как у ребенка. Во мне мало веса, зато в моей жизни полно одежды, людей, времени. В какой момент мне захочется пойти и выброситься из окна? А может, пора уже признать: страдание мне к лицу, потому что я эгоистка.
Но разве возможно вдруг взять и отвыкнуть от себя, от порядка дня и ночи, от снега в будущем году, от румянца яблок, от печалей любви, которой вечно не хватает?