Старые пыльные дороги почти сплошь испещрены следами, и Лалла любит идти по следам. Иногда — если это следы птиц или насекомых — они никуда не ведут. Иногда приводят к какой-нибудь норе или к двери дома. Это Хартани научил ее идти по следу, не давая себя запутать разросшейся вокруг траве, цветам или сверкающей гальке. Когда Хартани идет по следу, он точь-в-точь охотничья собака. Глаза блестят, ноздри раздуты, все тело устремлено вперед. Время от времени он даже ложится на землю, чтобы лучше учуять след.
Лалла любит ходить по тропинкам к дюнам. Она вспоминает тогда, как приехала в Городок после смерти матери. Вспоминает, как тряслась в кузове крытого брезентом грузовика, а сестра ее отца, та, кого она зовет Амма, куталась в длинный серый шерстяной бурнус, опустив покрывало на лицо, чтобы защитить его от пыли, когда они ехали через пустыню. Ехали они несколько дней, и все время Лалле приходилось трястись в кузове, под брезентом, задыхаясь от духоты среди мешков и другого пыльного груза. А потом однажды через щель в брезенте Лалла увидела море, синее-синее, тянущееся вдоль окаймленного пеной берега, и заплакала, сама не зная отчего, от радости или от усталости.
Каждый раз, идя по тропинке вдоль берега, Лалла вспоминает это синее-синее море, открывшееся ей вдруг из пропыленного грузовика, и длинные бесшумные волны, чуть косо ложившиеся на берег и захлестывавшие его. Вспоминает обо всем, что предстало перед ней вдруг через щель в брезенте, и к глазам ее подступают слезы: ей кажется, она чувствует на себе взгляд матери, который обволакивает ее, вызывает в ней сладкий трепет.
Ради этого Лалла и бродит в дюнах с бьющимся сердцем, и все тело ее устремлено вперед, как у Хартани, когда он идет по следу. Она ищет места, куда приходила в первые дни после приезда сюда, а было это так давно, что она не помнит даже, какой была.
«Умми!»[9] — шепчет она иногда едва слышно. А порой говорит с матерью тихо-тихо, одним дыханием, глядя в просвет между дюнами на ярко-синее море. Она сама хорошенько не знает, о чем говорить с матерью, ведь все это было так давно, что позабылось даже лицо матери. Как знать, не забыла ли она и звук ее голоса, и те слова, которые любила слушать когда-то?
«Где ты теперь, Умми? Я так хочу, чтобы ты пришла ко мне, так хочу...»
Лалла садится на песок, лицом к морю, и следит за ленивым движением волн. Но море не совсем такое, как в первый раз, когда она увидела его после долгой езды в душном и пыльном грузовике по красным дорогам, ведущим из пустыни.
«Умми, неужели ты не хочешь прийти ко мне? Ты же видишь, я тебя не забыла».
Лалла пытается вспомнить слова, которые когда-то говорила ей мать, слова песен, которые она пела. Но вспомнить их трудно. Надо закрыть глаза и откинуться назад, как можно дальше, словно ты падаешь в бездонный колодец. Но вот Лалла открывает глаза — в памяти не осталось никаких следов.
Она встает и идет вдоль берега, глядя на волны, протягивающие по песку длинную полосу пены. Солнце обжигает ей плечи и шею, свет слепит глаза. Но Лалле это приятно. Приятно ощущать на губах и соль, которую ветер бросает ей в лицо. Она разглядывает вынесенные на берег раковины — перламутрово-розовые, соломенно-желтые; старые домики моллюсков, истертые и пустые; длинные ленты водорослей — черно-зеленые, серые, пурпурные. Она идет осторожно, чтобы не наступить на медузу или ската. Иной раз, когда вода схлынет, на песке, в том месте, где осталась лежать плоская рыбина, начинается забавная суматоха. Лалла долго идет по берегу, подгоняемая плеском волн. Время от времени она останавливается и стоит, не шевелясь и глядя на собственную густую и черную тень, струящуюся от ее ног, или на ослепительную пену.
«Умми, — снова говорит Лалла. — Неужели ты не можешь прийти хоть на минутку? Мне так хочется тебя увидеть, я так одинока. Когда ты умерла и Амма приехала за мной, я не хотела с ней уезжать, я знала, что больше не увижу тебя. Вернись, хотя бы на минутку, пожалуйста, вернись!»
Если глядеть сквозь полуприкрытые веки, как солнечные лучи играют на белом песке, можно увидеть необозримые песчаные равнины, которые в краю, где жила Умми, окружали со всех сторон их дом. Лалла даже вздрагивает: ей показалось вдруг, что она на мгновение увидела то сухое дерево.
Сердце ее учащенно бьется, она бежит в дюны, туда, куда не проникает ветер с моря. Там она бросается ничком на горячий песок, колючие головки чертополоха цепляются за ее платье, впиваются мелкими иголочками в живот и в ляжки, но она не обращает внимания. Ее пронзила такая мучительная боль, такая жгучая, ей кажется, что она вот-вот потеряет сознание. Пальцы ее погружаются в песок, дыхание пресекается. Тело, затвердев, стало как деревяшка. Наконец медленно-медленно она открывает глаза, словно и впрямь сейчас увидит очертания сухого дерева, которое ее ждет. Но нет — вокруг ничего, только безбрежное ярко-синее небо да из-за дюн доносится неумолчный говор волн.
«Умми, о Умми!» — стонет Лалла.
Но теперь она видит все совершенно отчетливо: пыль и красные камни на обширной равнине, там, где стоит сухое дерево; равнина такая огромная, что кажется, она тянется до самого края земли. Она совершенно пустынна, и маленькая девочка бежит по пыли к сухому дереву, девочка так мала, что, не добежав до черного дерева, заблудилась среди камней и не знает, куда идти. Она кричит изо всех своих сил, но голос ее отскакивает от красных камней и тает в солнечном свете. Она кричит, но ее окружает зловещее молчание, оно давит, оно причиняет боль. И тогда заблудившаяся девочка бредет куда глаза глядят, падает, вновь поднимается, острые камни обдирают ее босые ступни, голос дрожит от рыданий, она не может вздохнуть.
«Умми! Умми!» — кричит она. Теперь она явственно слышит этот свой голос, исполненный отчаяния голос, который не может прорваться за пределы пыльной каменистой равнины и, захлебнувшись, возвращается назад. Но сейчас, оказавшись уже в другом времени, она слышит эти слова, и они терзают ее, потому что означают: Умми никогда не вернется.
Но внезапно перед девочкой, затерянной посреди пыльной каменистой равнины, вырастает дерево, сухое дерево. Оно давно умерло от старости и безводья, а может, его поразила молния. Оно не очень высокое, но необыкновенное: все словно перекручено, несколько старых веток злобно щетинятся, волокна черного ствола туго переплетены, а длинные черные корни обвились вокруг камней. Девочка медленно идет к дереву, сама не зная зачем, она подходит ближе к иссохшему стволу и дотрагивается до него рукой. И вдруг цепенеет от страха: с вершины сухого дерева, извиваясь, сползает длинная-длинная змея. Ее бесконечное тело скользит по ветвям, чешуя с металлическим скрежетом трется о мертвое дерево. Змея спускается неторопливо, тянется своим серо-голубым туловищем к лицу девочки. Девочка смотрит на нее не мигая, не шевелясь, почти не дыша, не может издать ни звука. Змея вдруг останавливается и впивается в нее взглядом. И тогда, отпрыгнув в сторону, девочка бросается бежать во весь дух по пустынной каменистой равнине, она бежит так, словно ей предстоит пробежать всю землю; с пересохшим ртом, с ослепшими от солнечного света глазами, дыша со свистом, бежит она к дому, к тени Умми, к Умми, которая крепко прижимает ее к себе, гладит по лицу; девочка вдыхает нежный аромат волос матери, слышит ее ласковый голос.
Но сегодня на краю белого песчаного простора нет никого, никого, а небо кажется еще бездонней, еще пустынней. Лалла сидит в ложбине у дюны, согнувшись пополам, уткнув голову в колени. Солнце жжет ей затылок у самых корней волос, жжет плечи сквозь редкую ткань ее платья.
Она думает об Ас-Сире, о том, кого называет Тайной, кого она встретила на каменном плато у начала пустыни. Быть может, он хотел ей что-то сказать, сказать, что она не одинока, показать ей дорогу, ведущую к Умми. Быть может, это его взгляд и сейчас обжигает ей шею и плечи.
Но, открыв глаза, она не видит на берегу ни души. Страх ее пропал. Пропали, будто их и не было никогда, сухое дерево, змея, громадная, покрытая красными камнями и пылью равнина. Лалла возвращается к морю. Оно почти такое же великолепное, как в тот день, когда Лалла впервые увидела его сквозь щель в брезенте грузовика и заплакала. Солнце рассеяло дымку над морем. Над волнами пляшут искры и вздымаются пенные валы. Теплый ветер напоен ароматами морских глубин, запахом водорослей, ракушек, соли и пены.
И снова Лалла медленно бредет вдоль берега в каком-то опьянении, словно и впрямь из глубин моря, из залитого солнцем неба, из белого прибрежного песка на нее устремлен чей-то взгляд. Она не понимает, в чем тут дело, но чувствует: повсюду есть кто-то, кто смотрит на нее, озаряя ее своим взглядом. Это и тревожит ее немного, и согревает, теплая волна рождается где-то внутри нее и заливает все тело, до самых кончиков пальцев.
Она останавливается, озирается по сторонам: вокруг ни души, ни единой человеческой фигуры. Только громадные, неподвижно застывшие, поросшие чертополохом дюны да волны, чередой набегающие на берег. Может, это море неотрывно глядит на нее глубоким взглядом морских волн, ослепляющим взглядом волнистых дюн, этих волн из песка и соли? Наман-рыбак говорит, что море подобно женщине, но никогда не объясняет, что это значит. И взгляд этот устремлен на нее отовсюду, со всех сторон.
В эту самую минуту огромная стая чаек и крачек пролетает над берегом, осеняя его своей тенью. Лалла замирает, погрузив ноги во влажный песок, на который набегают волны, и, откинув назад голову, она следит за полетом морских птиц.
Они медленно летят навстречу потоку теплого ветра, рассекая воздух длинными заостренными крыльями. Головы их вытянуты чуть в сторону, из полуоткрытых клювов вырываются странные стенания, диковинный хрип.
В центре стаи летит чайка, которую Лалла всегда сразу узнаёт: она белоснежно-белая, без единого черного пятнышка. Чайка медленно проплывает над головой Лаллы, медленно гребет против ветра, слегка распустив перья своих крыльев и приоткрыв клюв; она пролетает над Лаллой и смотрит на нее, склонив к берегу маленькую головку и поблескивая бусинкой глаза.
«Кто ты? Куда ты летишь?» — спрашивает Лалла.
Белая чайка смотрит на нее, но не отвечает. Она догоняет остальных птиц и медленно летит вдоль берега в поисках пищи. Птица меня знает, думает Лалла, но она не решается спуститься ко мне, ведь чайки не могут жить среди людей.
Старик Наман говорит иногда, что морские птицы — это души людей, погибших на море во время бури, и Лалле кажется, что белая чайка — это душа какого-то высокого, стройного, светлолицего рыбака, чьи волосы сотканы из света, в чьих глазах сверкает пламя. А может, это морской принц.
И вот Лалла садится на песок между дюнами и следит за стаей чаек, летящих вдоль берега. Они летят легко и свободно, почти без усилий, их длинные изогнутые крылья поддерживает струя ветра, а головы их чуть наклонены в сторону. Они высматривают, чем можно поживиться, неподалеку отсюда большая городская свалка, куда сбрасывают мусор приезжающие грузовики. Птицы кричат не умолкая, издают странный протяжный стон, прерывающийся вдруг ни с того ни с сего пронзительными криками, взвизгиваниями, смехом.