Занимаясь стряпней, Амма изредка обронит словечко-другое, и Лалла прислушивается к ее голосу, в то же время слушая, как потрескивает огонь, как кричат играющие вокруг дети и разговаривают мужчины; жаркий и сильный запах пропитывает ее лицо, волосы, одежду. Маленьким ножом Лалла режет мясо на тонкие полоски и кладет их на решетку из сырых поленьев, подвешенных над огнем там, где дым отделяется от пламени. В это время Амма обычно рассказывает о стародавних временах, о жизни в южных краях, по ту сторону гор, там, где начинаются пески пустыни, а колодцы синие, как само небо.
— Расскажи мне о Хаве, Амма, пожалуйста, — просит Лалла.
И поскольку день долог, а дело у них одно — следить за кусочками мяса, которые коптятся в клубах дыма, и время от времени слегка передвигать их прутиком или руками, предварительно облизав пальцы, чтобы не обжечься, Амма начинает рассказывать. Вначале она говорит медленно, с запинками, словно с трудом вспоминает, и такая неторопливость как-то подходит к палящему солнцу, которое медленно-медленно поднимается по синему небу, к потрескиванию пламени, к запаху мяса и дыма.
— Лалла Хава, — так называет ее Амма, — была старше меня, но я хорошо помню, как она в первый раз вошла в наш дом, когда ее привез твой отец. Она была родом с юга, из великой пустыни, там твой отец и познакомился с ней, ее племя жило на юге, в долине Сегиет-эль-Хамра, возле священного города Смары, из ее племени вышла семья великого Ма аль-Айнина, того, что прозван был Влагой Очей. Но людям ее племени пришлось покинуть родные места, потому что их изгнали оттуда солдаты-христиане. Они изгнали мужчин, женщин и детей, и тем пришлось много дней и месяцев скитаться по пустыне. Это все твоя мать рассказала нам потом. В ту пору мы жили в Сусе и были очень бедны, но счастливы вместе, потому что твой отец очень любил Лаллу Хаву. Она так хорошо смеялась и пела и даже умела играть на гитаре — сядет, бывало, на солнышке у дверей дома и поет песни...
— А что она пела, Амма?
— Песни юга, иногда на языке шлехов, песни Ассаки, Гулимина, Тан-Тана, но я не умею их петь, как она.
— Все равно, Амма, спой, я хочу послушать.
И вот под треск пламени Амма начинает тихонько напевать. Лалла старается не дышать, чтобы лучше расслышать песню своей матери.
— «Настанет день, о да, настанет день, когда ворон станет белым, и море пересохнет, и в цветке кактуса найдут мед, и застелют ложе ветками акаций, в этот день в жале змеи не окажется яда, и ружейные пули больше не будут сеять смерть, это будет в тот день, когда я покину тебя, моя любовь...»
Лалла вслушивается в голос, шепчущий из пламени, она не видит лица Аммы, и ей кажется, будто до нее доносится голос матери.
— «Настанет день, о да, настанет день, и в пустыне навеки умолкнет ветер, и песчинки станут слаще сахара, и под каждым белым камнем меня будет ждать свежая вода, в этот день пчелы споют мне песенку, это будет в тот день, когда я тебя разлюблю...»
Но теперь голос Аммы стал другим, более сильным и легким, он звучит высоко, как голос флейты, и звенит, как медные колокольчики, это уже не ее голос, это голос незнакомой молодой женщины, которая поет сквозь пелену пламени и дыма, поет для Лаллы, для нее одной.
— «Настанет день, о да, настанет день, когда ночью засияет солнце, и луна прольет в пустыню лужицы лунной воды, и небо опустится так низко, что я смогу дотянуться рукой до звезд, в этот день я увижу, как пляшет передо мной моя тень, это будет в тот день, когда я покину тебя, моя любовь...»
Далекий голос ознобом пробегает по телу Лаллы, обволакивает ее, затуманенным взглядом глядит она, как пляшут под лучами солнца языки пламени. Во время долгого молчания, прервавшего слова песни, до Лаллы доносятся издали звуки музыки, ритм праздничных барабанов. Ей кажется, она осталась одна — Амма ушла, оставив с Лаллой незнакомый голос, поющий песню.
— «Настанет день, о да, настанет день, когда я взгляну в зеркало и увижу в нем твое лицо, и услышу твой голос на дне колодца, и узнаю следы твоих ног на песке, в этот день я пойму, что пришел мой смертный час, потому что в этот день я потеряю тебя, моя любовь...»
Голос стал более низким и глухим, похожим на вздох, он слегка дрожит в колеблющемся пламени, теряется в клубах синего дыма.
— «Настанет день, о да, настанет день, и солнце почернеет, и земля разверзнется до самых недр, и море затопит пустыню, в тот день в глазах моих померкнет свет, и уста мои не произнесут больше твоего имени, и сердце мое перестанет страдать, в этот день я забуду тебя, моя любовь...»
Незнакомый голос угас в шепоте, растворился в пламени и синем дыме, но Лалла долго еще ждет, не шелохнувшись, пока до нее наконец доходит, что голос больше не вернется. Глаза ее полны слез, сердце сжимается от боли, но она молчит, а тем временем Амма снова начинает нарезать мясо тонкими ломтиками и укладывать их на деревянную решетку среди дыма.
— Расскажи мне о ней еще что-нибудь, Амма.
— Лалла Хава знала много песен, и голос у нее был красивый, как у тебя, и она умела играть на гитаре и на флейте и танцевать. Но когда с твоим отцом случилось несчастье, ее сразу будто подменили, с тех пор она никогда больше не пела, не играла на гитаре, даже когда ты родилась, она не захотела петь, и пела только для тебя, когда ты плакала по ночам, чтобы убаюкать тебя, укачать...
А вот и осы прилетели. Их привлек запах жареного мяса, осы роятся сотнями. Они с жужжаньем кружат возле очага, пытаясь усесться на ломтики мяса. Но дым отгоняет их, они задыхаются и, одурманенные, пробиваются сквозь пламя. Некоторые падают прямо в огонь и сгорают в короткой желтой вспышке, другие, оглушенные, обожженные, падают на землю. Бедные осы! Они прилетели получить свою долю мяса, но не знают, как к нему подступиться. Они пьянеют и неистовствуют от едкого дыма, из-за которого не могут добраться до деревянной решетки. Но они все равно лезут напролом, ослепленные, глупые, как ночные бабочки, и гибнут. Лалла бросает им кусочек мяса, чтобы они насытились и улетели подальше от огня. Но одна из них жалит Лаллу, впивается ей в шею. «Ай!» — вскрикивает Лалла и, оторвав от себя осу, бросает подальше, ей больно, но все равно жалко, в глубине души она все-таки любит ос.
А вот Амма не обращает на ос никакого внимания. Она просто отгоняет их тряпкой, а сама продолжает рассказывать, переворачивая ломтики мяса на решетке.
— Она не любила сидеть дома... — говорит Амма, немного приглушая голос, точно рассказывает какой-то старый-старый сон. — Привяжет, бывало, тебя платком у себя за спиной и уходит далеко-далеко... Никто не знал, куда она ходит. Она садилась в автобус и ехала к берегу, а иногда в соседние деревни. Она ходила по рынкам или к колодцам, туда, где собирались незнакомые ей люди, там она садилась на камень и смотрела на них. Быть может, они принимали ее за нищенку... Домашнюю работу она выполнять не хотела, потому что мои родные плохо с ней обращались, но я ее любила, как родную сестру.
— Расскажи мне еще, как она умерла, Амма.
— Нехорошо говорить об этом в праздник, — отвечает Амма.
— Ничего, Амма, расскажи мне все-таки про тот день, когда она умерла.
Разделенные пламенем, Амма и Лалла плохо различают лица друг друга. Но кажется, будто еще чей-то взгляд проникает в них до самых глубин — туда, где таится боль.
Клубы серого и голубого дыма танцуют, то делаясь реже, то сгущаясь, точно облака; на деревянной решетке ломтики мяса стали темно-коричневыми, точно старая кожа. Где-то там далеко неторопливо заходит солнце, ветер гонит к берегу морские волны, поют цикады, кричат ребятишки, носясь по улочкам Городка, переговариваются мужчины, звучит музыка. Но Лалла ничего этого не слышит. Она вся отдалась шепчущему голосу, который рассказывает ей о смерти матери, умершей давным-давно.
— Мы не думали, что это случится, никто не думал. Однажды Лалла Хава слегла, она чувствовала себя такой усталой и все время мерзла. Так она пролежала несколько дней, не ела, не двигалась, но ни на что не жаловалась. Когда ее спрашивали, что с ней, она отвечала только: «Ничего-ничего, просто я устала, вот и всё». Мне пришлось заниматься с тобой, кормить тебя, потому что у Лаллы Хавы уже не было сил подняться с постели... Врача в деревне не было, больница далеко, никто не знал, что делать. А потом однажды — помнится, это было на шестой день — Лалла Хава позвала меня, голос у нее совсем ослаб, она поманила меня рукой и сказала только: «Я умираю, вот и всё». Странный у нее был голос, и лицо совсем серое, а глаза горели. Тут я испугалась, бросилась опрометью из дома, унесла тебя далеко-далеко через поля к подножию холма и провела там целый день, сидя под деревом, а ты играла рядом. Когда я возвратилась домой, ты спала у меня на руках, но я услышала, как в доме плачут моя мать и сестры, а отец встретил меня у порога и сказал, что Лалла Хава умерла...
Не сводя глаз с пляшущего и потрескивающего пламени, с завитков поднимающегося к синему небу дыма, Лалла вся превратилась в слух. Осы продолжают свой хмельной полет, пулями пронзая пламя, и падают на землю с опаленными крылышками. Лалла вслушивается в их музыку — единственную настоящую музыку, которая звучит в Городке из досок и картона.
— Никто не ждал, что это случится, — рассказывает Амма. — Но когда это случилось, все плакали, а меня сковал такой холод, словно я сама была при смерти, и все горевали из-за тебя, ведь ты была еще слишком мала, чтобы понять. А потом, когда отец мой умер и мне пришлось перебраться сюда, в Городок, и выйти за Сусси, я взяла тебя к себе...
Ждать, пока прокоптятся кусочки мяса, надо еще долго, поэтому Амма продолжает свои рассказы, но она больше ничего не говорит о Лалле Хаве. Теперь она рассказывает об Аль-Азраке, о том, кого звали Синим Человеком, о том, кто умел повелевать ветром и дождем и кому повиновалось все — даже камни и кустарники. Она рассказывает о его одинокой хижине в пустыне, сплетенной из веток и пальмовых листьев. Говорит, что там, где появлялся Синий Человек, в небе всегда кружили самые разные птицы, которые пели райские песни, присоединяя свой голос к его молитве. Но путь к дому Синего Человека находили только чистые сердцем. Другие же люди теряли след в пустыне.