Он энергично тряхнул головой. Его волосы разметались, как от ветра, звук шагов чеканил каждое слово, в последних мне даже послышался звон брошенного в ножны меча. Но разве перед ним был противник?
— Да, — проговорил он, упреждая мою догадку. — Наихудший наш враг — мы сами. Не только ветряные мельницы могут прикинуться великанами, но и великаны — мельницами, потому что все мы, к счастью или к несчастью, немножечко Дон-Кихоты. Уж я — то знаю, как это бывает с призраками собственного воображения… Чудак!
Он обнял меня на ходу. Наверное, он чувствовал гораздо больше того, что мог и хотел сказать. Ход сузился, рука Феликса упала. Где-то над бойницей, мимо которой мы проходили, пищали стрижи, очевидно, в расшатанной кладке стен было их гнездо. Стёртые ступени вывели нас к башне, где некогда коротали время дозорные замка. При нашем приближении массивная дверь распахнулась, и я увидел всех наших ребят.
О, они подготовили встречу! Давно замечено, что ожидание опасности подстёгивает грубоватый юмор. При виде Феликса все вскочили, изображая выкативших грудь служак, бравых солдатушек и прочих молодцов-удальцов. Раскатилась выбитая ложками по днищу тарелок дробь. “Смир-р-рна! — рявкнул чей-то бас. — Отец командир идёт! На кра-ул!” Гигант Нгомо даже попытался щёлкнуть каблуками, только у него не получилось, видимо, тут был свой, давно утерянный секрет.
— Вольно! — скомандовал Феликс и так живо изобразил в ответ надутого спесью генерала, что грянул хохот. — Все сыты, преисполнены долга, — и как с боеприпасами?
— Братцы, — сказал я умоляюще. — Нет ли чего поесть?
Сам не знаю, почему я это сказал. Есть мне, правда, хотелось, но, очевидно, дело было не только в еде, иначе я давно воспользовался бы услугами кибера.
Ко мне сразу со всех сторон потянулись руки. Руки, а не захваты манипуляторов. На огромном дубовом столе мигом очутились хлеб, колбаса, помидоры, сыр. Я ел, надо мной подшучивали, я, как мог, отбивался и чувствовал себя так, словно не было ни горя утрат, ни бессонной ночи, ни загадок, которые мне задал Алексей, ни близкой опасности, ничего. Это не было изменой памяти, нет. Посреди лютой стужи, которая морозила сердца тревогой, нас грел костёр братства, его незримый отблеск играл на лицах, и надёжней этого тепла не было ничего. Он был обещанием. Обещанием, что все изменится к лучшему, что иначе не может быть, когда вокруг столько друзей, столько сильных умов и рук, и так везде, на всей планете. Что нам разверзшийся ад! Мы молоды, мы крепки, мы все одолеем.
Как бы двойным зрением вижу я караулку, узкие просветы окон, потёртый кирпич стен, заваленный оружием и снаряжением дубовый, на приземистых ножках стол, деловую сумятицу вокруг аппаратуры, проворно нарезающие ветчину и хлеб руки Жанны, всех, с кем меня свела судьба. Мы смеёмся непритязательным шуткам, не знаем, что будет с нами завтра, каждый готов выложиться без остатка, все былые заботы отпали, осталось главное — жизнь, товарищество, хлеб. Неуверенность в будущем обострила всякий миг настоящего, все стало примитивным, зато ярким, как никогда.
На краю смерти — иллюзия бессмертия. За маской веселья — горе и ярость, которая ищет выхода. А где разрядка? Трудно возненавидеть природу, с хроноклазмом не схватишься врукопашную, проблеме не снесёшь голову. Всю неистраченную ярость можно обрушить лишь на огневиков. Ожесточение и усталость сузили нас, боя мы ждём, как освобождения, он пугает нас своей опасностью и все же пьянит. Наконец-то конкретный враг! Так мы к нему относимся, не можем не относиться. Все просто и ясно: или он тебя, или ты его. Иное — в сторону! Редкая свобода безмыслия, и, как странно, она нам по душе, точно и не было веков цивилизации. То есть, конечно, былая культура не исчезла совсем, наедине каждый размышляет о многом, но таких минут все меньше. Стоит нам собраться по сигналу тревоги, как мы становимся тем, чем и обязаны быть, — мечом человечества. А меч не должен знать вопросов, сомнений и колебаний. И тот, кто его опускает, тоже. Сомнения и колебания могут быть до или после, но не во время удара. К несчастью, у человечества не было никакого “до”, разить пришлось сразу.
Мелькают проворные руки Жанны, постукивает нож, мой пример оказался заразительным, всех вдруг одолел голод, мы едим, говорим и смеёмся, это веселье на тонком льду, мы Длим эту минуту, упиваемся ею, но ход событий неумолим, одно слово Феликса “подъем!” — и все обрывается.
Теперь слышен лишь топот башмаков, лязг в общем-то бесполезного оружия, от стен веет внезапным холодом, он уже внутри нас самих.
Все быстро, чётко, привычно, говорить больше не о чем, мы понимаем друг друга без слов. Трудно поверить, что ещё недавно никто никого не знал, что Феликса волновала красота мира, Нгомо лечил детей, а Жанна колдовала над ароматом “снежных яблок”, чей вкус, как говорят, обещал затмить все ранее известное. Мы взбегаем наверх и строем планируем с башни. Наши реалеты ждут нас за парком. Внизу мелькает пруд, который так плотно охвачен густыми ветлами, что вода в нем всегда кажется тёмной. Сейчас небо хмурится, вода черна и по-осеннему усыпана жёлтыми листьями. Откуда их нанесло? Неужели оттуда, где я был утром?
Возможно. Теперь все возможно.
Все по местам. Мы стартуем в зенит, стартуем так, что нас вжимает в сиденья. Машины клином рассекают облачность, и через четверть часа мы оказываемся над непогодой, которая быстро движется к замку.
Непогода — это мягко сказано. То, что мы видим сверху, вряд ли даже соответствует урагану. Это иное. Ведь что бы раньше ни происходило возле земли, в высях стратосферы, где мы летим, всегда был хрустальный покой ясного в фиолетовом небе солнца. Теперь и эти небеса не узнать.
Мы летим, а снизу, теснясь, напирают оплетённые молниями громады туч. Их мрак охвачен трепетным блеском, порой он разверзается палящим, как из жерла вулкана огнём, тогда все мчится на нас клубящейся жутью атомного взрыва, грозного своей тьмой и ленивой неспешностью, с какой надвигаются эти сверкающие молниями горы мрака. Реалет колышет, как бумажный кораблик на волнах, подёрнутое фиолетовой дымкой солнце глядит с зенита воспалённым глазом циклопа. Кажется, ещё немного — оно не выдержит, лопнет, прорвётся, все прожжёт и испепелит. Либо, наоборот, мутнея, угаснет тлеющим угольком и на нас опустится бесконечная ночь. Хуже всего, что так может быть; никто же не знает, затронут ли хроноклазмы Солнце и каким огнём оно вспыхнет тогда. Вспыхнет или, напротив, канет в дозвёздную тьму.
Точно сам гнев природы глядит на нас сквозь иллюминаторы, а мы, притихнув, глядим на него, малые и беззащитные. Сейчас нам явлено то, что мы предпочитаем утаивать и скрывать друг от друга, — наше ничтожество перед безумием природы. Вот она, правда. Вот к чему мы пришли после стольких побед, после обуздания всех бурь и землетрясений. Мы снова отброшены назад, беззащитны, как у порога пещер, если не хуже…
Ярость стихий завораживает, я с трудом отвожу взгляд. Лица серы какой-то минеральной пепельностью и все повёрнуты к иллюминаторам. Нет, не все. Жанна вяжет. Вызовом всему мелькают спицы, их короткий взблеск бросает на упрямое девчоночье лицо острые, как от бритвы, отсветы. Губы Жанны чуть шевелятся, узкие, обычно насмешливые глаза, напряжённо следят за движением пальцев. Гневу природы она противопоставляет своё, уютное и домашнее занятие. Так ведёт себя едва ли не самая неукротимая из нас девушка, которая пришла к нам в отряд, села на пол и заявила, что выставить её можно только силой. Но и тогда она все равно вернётся, так что нам лучше принять её сразу.
Теперь наша Жанна д’Арк вяжет свитер, легко догадаться кому. Вот только знает ли об этом сам Феликс? Истово мелькают спицы, бросая на худое лицо быстрые отсветы-порезы.
Человек создан для борьбы, возможно, и так. Но борется он, чтобы обрести покой. Правда, когда покой затягивается, нам снова хочется бурь и побед.