Впрочем, это несущественно. Мужество и стойкость Карла-Иоганна вызывали уважение. Опрятность, с какой поддерживался дом, тоже. Во всем теперешнем хаосе это было, пожалуй, единственное место, где все шло, как заведено, как должно, как прежде, непоколебимо. Скала в бушующем море! Конечно, бравый воитель защищал только себя и семью, однако в этой комичной фигуре было такое достоинство и такое презрение к опасности, что на сердце становилось легче.
Странные мы все-таки существа, люди! Были, есть и, видимо, будем.
Я немного полюбовался старым чудаком (за это время он лишь чуть изменил позу — как на тросточку, слегка опёрся на шпагу). Делать здесь мне было решительно нечего, и, прошептав Карлу-Иоганну “до свидания!”, я взмыл в небо.
Интересно, что сделал бы Карл-Иоганн, подойди я к нему? Заколол бы, наверное. Поразительный человек! Совершенно независимый от общества человек.
Зона возмущений осталась позади. В небе нашего времени, как и внизу на дорогах, никакой паники, естественно, не было. Однако все, что могло двигаться, двигалось на предельной скорости. Сновали реалеты, мчались наземные машины, где-то возникали, а где-то, наоборот, свёртывались эмбриодома, сами реки, казалось, текли ускоренно. Впрочем, кто знает, может, так оно и было…
Я словно попал в иное, нервное поле — и тоже ускорил полет, хотя особой нужды в этом не было. Ближе к Центру путь мне пересекла огромная и необычная птица, которую я издали принял за птеродактиля, однако при ближайшем рассмотрении она оказалась обычным продуктом генно-инженерии — пущинс-ким орланом.
Подходы к Центру перекрывали передвижные трансформаторы массэнергии, решётчатые раструбы которых тупо смотрели во все стороны света. Могло ли их действие что-либо предотвратить, оставалось вопросом теории, но так казалось надёжней. Уж лучше сомнительная защита, чем никакой. Южноазиатский региональный центр, правда, погиб, но там оборона была слабей, и оставалось надеяться, что эта выдержит. Как и за счёт чего? В том-то вся и беда, что этого никто толком не знал. Работу нашего штаба, как и всех прочих, на всякий случай дублировал Космоцентр. Но и там было неспокойно. В общем, ко всему стоило относиться с хладнокровием Карла-Иоганна и грести, пока руки удерживают весло.
Сам Центр располагался в средневековом замке, от грубых стен и башен которого веяло спокойствием и мощью. Казалось, ничто не может поколебать кладку массивных, понизу замшелых, каменных блоков, башни свысока взирали хмурым прищуром бойниц, могучие контрфорсы, казалось, противостояли самому времени. Замок пережил сотни бурь, выдержал десятки войн и осад, у его подножия тявкали мортиры, рвались авиабомбы, а он стоял все так же насупленно и горделиво.
Это впечатляло. Пожалуй, выбор его в качестве Центра был оправдан психологически. Конечно, древняя кладка стен уступала в прочности материалу современных эмбриодомов, тем не менее она могла противостоять урагану любой силы, даже землетрясению, а большего не требовалось, так как против хроноклазма уже ничто не могло устоять. Тут по крайней мере всякий ощущал за своими плечами Историю, несомненную, как бы материализованную в облике этих башен и стен, требовательно взирающую на нас.
Была ещё одна причина, почему Центр обосновался в замке, и тоже скорей психологическая. Развитая в нас способность к сомышлению и сопереживанию оставалась благом, но резкий, как сейчас, всплеск психической деятельности мог опасно срезонировать там, где сгущались силовые линии ноосферы, и нарушить работу Центра. Толстый камень стен ослаблял психополе, а главное, он действовал успокоительно, поскольку сознание привыкло связывать тишину с укромностью, мощь стен — с безопасностью, замкнутость — с отъединенностью.
Опускаясь на щербатые плиты внутреннего дворика, где у подъезда различимы протёртые колёсами экипажей колейные выбоины, я физически ощутил эту двойственность. Все вокруг внушало спокойствие, однако мысли, чувства вдруг заспешили, я даже слегка промазал и при посадке больно ударился пятками. Слишком многие сейчас с надеждой и нетерпением думали о Центре, мысленно взывали к нему, это эмоциональное напряжение отозвалось во мне, как шелест невидимого, но близкого пожара. Что делать, чем гуще ионосфера, тем сильней её возмущение, тем отчётливей они для нас. Интересно, когда и кому это впервые удалось почувствовать не в толпе, которая зримо генерирует психическую напряжённость масс, отчего трудно уловить скрытую причину той или иной внезапно разразившейся эмоциональной бури. Во всяком случае, уже в двадцатом веке наиболее чуткие люди подметили, что даже в тихих на вид коридорах крупных редакций, телецентров и министерств их охватывает напряжённость, сходная с той, которая пронизывает человека в насыщенной электричеством атмосфере.
В гулкой прохладе замка мне сразу полегчало, хотя работа была в разгаре и каждый встречный, разумеется, спешил. Но то была несуетливая спешка. Никто не сбивался с ног, не мчался с вытаращенными глазами, не метался в растерянности, усталые лица были спокойны, сдержанно невозмутимы, все делалось как бы само собой, быстро, чётко, красиво, никто из встречных не забывал приветливо кивнуть на ходу, даже если при этом прыжком одолевал пролёт, чтобы, не теряя плавности хода, тут же скрыться из виду.
Какой контраст с тем, что мне довелось наблюдать в иных веках! Никогда прежде мы не видели себя в зеркале далёкого прошлого и толком не представляли, насколько изменилось человечество. Да, физический облик, в общем, остался прежним, исчезла лишь грубоватость лица и телосложения И чувства не претерпели существенных перемен. Тем не менее мы как будто столкнулись с другой расой. Все, что для нас стало нормой, там было исключением, — неуязвимое здоровье, развитый ум, само собой разумеющаяся сила, красота гармонично сложенного тела, гибкая пластика движений. Но дело было не только в ужасающем обилии нищих, больных, полуголодных, не только в быстром и всеобщем старении, которое так безжалостно уродовало людей прошлого, что при виде повальной годам к пятидесяти дряхлости нас брала оторопь. Различие оказалось куда более глубоким и тонким, оно коренилось в сознании. Шаткость психики, мгновенный переход от униженной покорности к ярости, от молитв к жестокостям, от трезвой, в быту, рассудительности к безумию фанатизма — вот что потрясло сильнее всего. Конечно, мы знали об этом и прежде. Но теперь мы видели!
Не верилось, что это наше, исторически близкое, прошлое. Что люди, лобызающие руку свирепого хозяина, падающие ниц перед раскрашенными досками и статуями, сбегающиеся на публичные пытки и казни, как на праздник, — наши не столь уж далёкие предки. Да как же все это вышло и утряслось за немногие столетия, которые разделяли нас? Не усилиями же редких мудрецов и подвижников! Что могли одиночки…