Эя уже была в медотсеке - спящая. Накануне мы много спорили, как с ней быть. Мне доказывали: везти ее бодрствующую - все равно что отправиться с ребенком, который интереса ради в любой миг способен щелкнуть каким-нибудь переключателем. Я же настаивал, что побратим выполнит любую просьбу, даже пожертвует собой, не задумываясь, так что Эя, следовательно, просидит не шелохнувшись, если я возьму с нее слово. Честно говоря, я не был в этом столь уверен, реакция Эи на окружающее, как показал опыт этих дней, часто сбивала с толку, но мне претила сама мысль везти ее усыпленную, словно какого-то звереныша. Раз за разом я убеждался, что ум Эи под стать моему, только он иной, не детский, но и не взрослый, а просто иной, иногда понятный в своих суждениях, чаще загадочный и непредсказуемый. В пещерах она, кстати говоря, никогда не жила. Наш спор решили срочно подключенные к обсуждению историки, которые дружно склонились к мнению, смысл которого нетрудно было свести к вариации на тему "береженого бог бережет".
Теперь Эя лежала подле меня тихая, усыпленная, а над нами прохаживались паучьи лапы диагноста, который просвечивал, замерял и оценивал все, что только можно замерить в человеческом организме. Никакой боли, но ощущение не из приятных, когда над тобой распростерся этакий мигающий огнями осьминог. Пожалуй, историки были правы. Пожалуй, Эя такого не выдержала бы, сколько бы я ее ни просил, и, чего доброго, врукопашную схватилась бы с диагностом.
Мне и то было немного не по себе, хотя я не раз встречался с диагностом. Такова уж, видимо, человеческая природа, что, доверяя машине, мы ее все-таки чуть-чуть побаиваемся, во всяком случае века привычки не изгладили это чувство до конца; можно сказать "брысь" киберу и тут же о нем забыть, можно с тем же безразличием усесться за штурвал обычного космолета, но когда машина тебя изучает, в душе поднимается что-то дремучее. Так или иначе, диагност подтвердил, что со мной все в порядке, правда, тут же добавил, что в иных условиях он настоял бы на длительном отдыхе.
Лица окружающих посветлели, кто-то даже облегченно вздохнул;
самое удивительное, что нервно-физическую годность Эи диагност признал без всякой оговорки. Вот это устойчивость!
Я встал, оделся, проследил за тем, как одевают Эю. Умытая, причесанная, в добротном костюме разведчиков, она более ничем не отличалась от девушек нашего времени - пока спала, разумеется.
Никаких торжеств, как я и предполагал, не последовало. Два- три крепких объятия - это все. Мне помогли залезть в люк, подали туда безвольное тело Эи, помахали рукой, я удивился, сколько собралось народу. Последним исчезло взволнованное лицо моего голубоглазого наставника, который, привстав на цыпочки, беззвучно шептал что-то, может быть, давал последние советы. Выходная мембрана затянулась.
Я привязал Эю, затем себя, огляделся. Внутри кабины ничто не напоминало о недавнем разоре, все действовало, что надо - светилось, что надо подмаргивало крохотными огоньками, успокоительно тикало, нигде ни царапинки, ни пылинки, словно грубый инструмент никогда ни к чему не прикасался, а все вышло само собой, без мук овеществилось, как было задумано. Впрочем, особо присматриваться было некогда, да и незачем, все было и так известно даже на ощупь и, само собой, трижды перепроверено. Следя за индикаторами, я отвечал "в норме, в норме!", то есть делал примерно то же самое, что недавно, обследуя меня, делал диагност.
Наконец пошел отсчет предстартовых секунд, такой же обычный, как если бы предстояло отправиться на соседнюю планету.
...Три, два...
Еще секунда, и я исчезну, провалюсь туда, откуда, как из царства мертвых, еще никто не возвращался.
...Ноль! Я ждал толчка, полета, удара. Ни звука, ни вибрации, ничего. Сердце окатила тревога. Мне вдруг почудилось, что я уменьшаюсь, что так же точно уменьшаются кресла, табло и переключатели пульта, сжимается сама кабина, хотя если так было в действительности и все сокращалось соразмерно, то заметить этого я никак не мог. Выходит, началось?.. Длилось это мгновение, но ощущение было неприятным. Настолько, что в поисках поддержки я глянул на Эю. Ее тело по- прежнему обвисало на ремнях, но глаза были открыты и смотрели невидящим взглядом сомнамбулы.
Я не успел ни испугаться ее взгляда, ни удивиться, потому что сразу же началось то, к чему никто из нас не был готов, ибо ничего подобного теоретики представить себе не могли, а счастливо вернувшиеся из времени животные, понятно, безмолвствовали.
Как бы все это выразить?
Рациональное объяснение инаковости, в которой я очутился, бессильно передать мои впечатления, но без него вряд ли можно обойтись.
Все, что ни на есть в этом мире, подобно фотопластинке, и бросовый камешек под ногами хранит в себе сведения о прошлом Земли. В нем же вся физикохимия, по законам которой он возник, существовал, менялся. Такова скрытая душа всех вещей. Неузнанная, она присутствует в нас. Так перед разумом открывается двоящийся путь познания - вовне и в себя, в мир и в его самоотражение. По виду оба направления противоположны, на деле едины, как ветви и корни дерева, одни из которых тянутся к свету, а другие уходят во мрак. Познавая, мы узнаем, и наоборот. В этом, по теории Иванова - Бодчены, секрет интуиции, тех "внезапных и опасных", как их назвал де Бройль, скачков ума, которые без видимого участия логики вдруг приводят к открытиям. Дотоле разрозненные факты так внезапно, естественно и самоочевидно укладываются в рисунок истины, будто в подсознании для них уже существовала канва, матрица. Она и была, поскольку мы в мире, но и он в нас.
Теория познания-узнавания прояснила, каким образом древние мыслители без точного инструмента и опыта смогли представить атомную структуру вещества, как они вывели происхождение человека от рыб, догадались о сложности вакуума и о многом другом, что подтвердилось лишь спустя тысячелетия. Однако Иванов с Бодченой, как и их последователи, спасовали перед такой загадкой. Жизнь развивалась в пространстве и во времени; свойства того и другого вроде бы одинаково должны были запечатлеться в ней, следовательно, познающий мозг вроде бы одинаково способен проникнуть в глубины того и другого. Но если мысль очень рано прозрела тонкие, скрытые, неочевидные свойства и особенности пространства, то в познании времени она словно наткнулась на глухую преграду. Время абсолютно, всюду одинаково и всюду едино; так думали до двадцатого века. Почему здесь все так затормозилось? Ни малейшего узнавания, ни одного прозрения! Неужто мозг, это изумительное зеркало глубинных черт природы, здесь не запечатлел ничего?