- Да, - кивнул я, - все нормально. Нам ведь только эту ночьs
Женщина не возражала и принялась расталкивать все еще хнычущего сестриного мужа, который долго отмахивался и, матерясь, харкая в пол, стонал что-то про долю свою горькую: не любят меня, не уважают, не ценят, а я ведь в лагере охранником служил, чтоб вам, заразам, было хорошо, служебные контузии имею и медаль, считайте - инвалидs
Он никак не мог понять, чего же, собственно, от него добиваются, но наконец что-то сработало в его хмельном мозгу, и тогда он медленно встал, бормоча: "Оладушков, стерва, не дала, зажилилаs"
Проковылял к лавке под иконой, а женщина шустро проскочила вперед, уже неся охапку разного тряпья, оказавшегося и тюфяком, и одеялом, и подушкой, все это расстелила, и Михаил, кряхтя, улегся, не забыв, однако, прежде чем закрыть глаза, погрозить кулаком чадящей лампаде.
Уснул он моментально, и зычный его храп поплыл по комнате, завязая в ушах и тупо действуя на нервы.
Ненормальная чуть погодя тихонько вышла из угла, не глядя на своего мучителя, постелила себе на другой лавке и тоже легла; лежала она на спине, запрокинув руки за голову, и неподвижно смотрела в потолок, будто читала там невидимые, ей одной понятные слова.
Потом вдруг резко встала, приблизилась к иконе и, преклонив колени, долго молилась, молча крестясь и отбивая земные поклоны.
Улегшись снова, она тотчас отвернулась к стене и больше уже не шевелилась.
Ее сестра вышла в сени (я слышал, как лязгнул засов на внешней двери вот почему мы так легко проникли в дом: его не запирали, дожидаясь Михаила!), на цыпочках, неслышно ступая, вернулась в комнату, замешкалась немного у стола, затем приподняла стеклянный колпак керосиновой лампы и дунула - пламя, взметнувшись на мгновение, угасло, и все помещение, совсем уж тускло-призрачно, наполнил свет лампады перед иконой.
Хозяйка тоже помолилась, но не так долго и усердно, после чего обернулась к нам и сказала:
- Ну, сидите все? Спать надобно.
Мы подхватили рюкзаки, расположили их в изголовьях и, эдак по-барски, вытянувшись во весь рост, разлеглись на голых досках.
Поначалу было неудобно - доски словно выпирали отовсюду, однако понемногу я начал придремывать.
Но даже сквозь сомкнутые веки мне все равно чудился свет лампады, колеблющийся, возбуждающий, неверный, и все в этом свете неожиданно представилось мне зыбким и ничтожным: и то, что осталось позади, и то, что было рядом, и то, что еще будет, когда-нибудь, а может, и вовсе не ничтожное, но зыбкое все равно, зыбкое, как почва на глинистом пустыре, когда при каждом неловком шаге разъезжаются ноги, и тут меня окончательно сморил сон.
Я очнулся среди ночи. Который час, я не знал (часы умудрился обронить в лесу и так и не нашел), хотя чувствовал, что утро еще не скоро.
С минуту, вероятно, я лежал, соображая, где нахожусь и как сюда попал.
Меня удивило, что вокруг нет полного мрака, но бегут по стенам, по моему лицу неясные световые блики - это раздражало, мучило, внося сумятицу в ход мыслей, и без того разъединенных сном.
Я привстал, протирая слипшиеся глаза, и тогда увидел все: и длинную комнату с лавками вдоль стен, и стол, и печь, и икону с коптящей лампадой.
И еще я заметил такое, что не касалось меня вовсе, но отчего горло вдруг сжало спазмой и сердце зайцем запрыгало в груди.
Там, под иконой, на жесткой лавке, лежал, безмятежно похрапывая, Михаил, а перед ним, в одной ночной сорочке, прямая, отрешенная, возвышалась безумная Лизавета, и на лице ее, напоминавшем сейчас маску еще больше, чем прежде, застыла странная, диковатая улыбка, полная вместе с тем неизъяснимого блаженства и торжества, а в руках у Лизаветы был зажат топор, обыкновенный колун, и блики лампады, играя, перебегали по его лезвиюs
Он стояла с топором над спящим мужем и улыбалась, и дышала ровно, успокоенно, будто нашла некий выход, избавление от всех тягот и невзгод.
Эта картина разом запечатлелась в моем мозгу, и мигом пришло понимание всего происходящего.
Я невольно зажмурился, чтобы избавиться от наваждения, потому что увиденное иначе, как наваждение, сознание не желало воспринимать, хоть подсознанье и твердило - все истина, все правда, открой глаза! - и я открыл глаза: ничто не изменилось, все осталось так, как было.
Значит, что же?
Убийство?
Или - что-то другое?
Но что?!
А эта кошмарная, почти что добрая улыбка - Господи, не видеть бы мне ее вовсе! - она парализовала волю, замыкала мысль в безумное кольцо: зачем и почему, почему и зачем?
Нет, было еще одно, подленькое, любопытное и словно бы щекочущее изнутри своей внезапной и беспрекословной сопричастностью: как скоро?