Выбрать главу

Однако в одном эти похороны отличались от многих других.

Оплакивать покойного хлынули толпы оборванных бедняков. У кого еще остались кони, приезжали на конях. У кого была хоть какая-нибудь еда, приносили ее с собой. У кого не было ничего, тот шел пешком с пустыми руками. Нескончаемой вереницей тянулись люди в изношенных шубах, в рваных чекменях и стоптанных сапогах, люди с изнуренными, морщинистыми лицами. Выходцы из разных родов, многие из них раньше лично встречались с Абаем или Магашем, это были жатаки, ремесленники, труженики города и степи, окончательно обнищавшие от джута, лишившиеся последнего достатка, дряхлые старики, мужчины и женщины зрелых лет, жигиты-работники и пастухи — все они, обливаясь слезами, пешком тянулись к траурным юртам аула. Не обращаясь ни к кому другому, они обнимали только Абая.

Хотя и был траур, но темные мысли и мелочные соображения никогда не покидали Азимбая и Шубара, и они вслух осуждали бедняков:

— Под видом сочувствия подбираются, к еде, на подаяние рассчитывают! — говорили они с холодной насмешкой, глядя на плачущих людей.

Но Абай верил, что именно эти бедняки искренне разделяют его горе. Эти безвестные люди стояли особняком от гордых сородичей, кунанбаевцев и иргизбаевцев. Им есть о чем плакать и сокрушаться, и это понимают только два человека из всего многолюдного сборища: Абай и Дармен.

Весь простой народ в трауре, а потому он нелицемерно плачет сегодня с Абаем. Три беды, три тяжелых невзгоды тому причиной.

Первая беда — зима большого джута, доконавшая простой народ. Умершие с голоду матери и отцы, опухшие дети, иссякшие силы — все это исторгает слезы из их глаз.

Вторая невзгода — горе Абая, которого с болью сердечной, от всей своей широкой души жалеет народ. Не этих, картинно опирающихся на белые палки спесивых кунанбаевцев и иргизбаевцев, — народ печалится не с ними и не о них. Об отцовской утрате Абая плачет он нынче кровавыми слезами.

И третья беда — смерть самого Магаша. Хоть и мало он прожил, хоть и не кичился перед людьми многочисленными своими делами и заботами о ближнем, но в нем народ видел свою надежду. С его уходом уходила и эта надежда, рушилась ее опора.

Да, у простых людей, приходящих плакать с Абаем, было о чем горевать! К человеку, другу народа и сыну народа, пришел народ, чтобы кручиниться вместе об общих утратах.

Из густой толпы рыдающих бедняков вышел Даулеткельди. Громко плача, он с раскрытыми объятиями приблизился к Абаю и в отчаянии воскликнул:

— О благородный брат мой, Абай-ага! Как посмею отдать тебя жестокой смерти!

И эта встреча, этот плач друга вдруг круто изменили состояние Абая! Он перестал видеть смерть Магаша: все, что происходило вокруг, было его собственной кончиной. И Даулеткельди оплакивал его самого. «Да, так оно и есть… Это правда… Я должен умереть… Вот это все и есть моя смерть». Эта мысль произвела в Абае разительную перемену. Его слезы мгновенно высохли. Он больше не плакал.

Перед ним совершались его собственные поминки. На всех людей и на жизнь вокруг он смотрит глазами отошедшего, глазами человека, дыхание которого прекратилось. Теперь он совсем замолк.

Душа его сдалась, перестала бороться… Одно неотвязное видение перед ним, одна нескончаемая мысль в голове: «Народ плачет. Жизнь ушла, прошла. Эти слезы — о моем уходе».

Он поддался горю, горе отняло у него силы. Его разум меркнет. Минуты прсветления сменяются мраком. Ни одной душе не говорит он о том, что открылось ему в минуту встречи с Даулеткельди.

У Дармена мысль о гибели Магаша неразрывно связывалась со скорьбью Абая, с представлением об утрате, понесенной народом. Конечно, тяжелый недуг Магаша давно приучил всех окружающих к неизбежности его конца. Жестокое горе, хочешь не хочешь, заставляет человека смириться подобно тому, как опытный всадник, взнуздав, подчиняет себе необъезженного коня.

Но Дармен не мог и не хотел смириться с кончиной Магаша: вместе с ним рушился целый мир, оставляя по себе зияющую пропасть. Отрешенный в этом сознании от окружающих людей, Дармен все глубже и глубже погружался в печаль. Только с неразлучным другом — Макен делился он своею тоской в бессонные, бесконечные ночи.

— Так вот он каков, этот мир, мир предательства и потерь! Что же, так и все мы исчезнем бесследно? Такова судьба прекрасного и безобразного в нем? Неужели вчера еще казавшийся вечным широкий простор вселенной так вот и растает перед нашими очами, полными слез, безвозвратно уйдет в небытие?

И рядом с ушедшим Магашем перед мысленным взором израненного горем Дармена неотрывно стоит отец — Абай, пребывающий между бытием и смертью, а за ним и друг — народ, голый, голодный и нищий, со стонами бредущий по неоглядным пространствам степи. Их горе — общее горе, их слезы — общие слезы, один и тот же яд сжигает их души.

Это не тот народ, которого обычно изображают Азимбаи и Шубар своекорыстным и жадным, норовящим выманить, выпросить что-то у согбенного горем Абая.

Нет, это щедрый отец, который пришел к любимому сыну, чтобы в дни его тяжкой кручины отдать ему самое дорогое, что есть, — неподкупные свои слезы.

После семидневных поминок по Магашу наступила пора откочевки на летние пастбища. Аулы, находившиеся на Акшокы, тронулись к исконным урочищам Тобыкты — Ши и Чингизу. Опять, как и в первые дни после кончины Магаша, хлынули люди оплакивать его.

На двенадцатый день Какитай и Дармен после долгих колебаний решились сообщить Абаю еще одну скорбную весть.

В эту весну два верных спутника всей жизни Абая, Ербол и Базаралы, два до последнего дыхания преданных ему друга, тоже скончались. Сперва голодный тиф свалил Ербола. Услышав об этом, Базаралы пришел к нему и десять дней ухаживал за ним. В час смерти друга, прощаясь, он держал его голову на своих коленях.

Была пора, когда между аулами не было никакого сообщения, да и народ был изнурен голодом, поэтому, широко не оповещая о смерти Ербола, его хоронили только самые близкие родственники и друзья.

Как раз в эти дни, сидя около усопшего, Базаралы почувствовал, что и сам он тоже заболел. Стиснув зубы и собрав всю свою богатырскую волю, Базаралы преодолевал тяжелый недуг и продолжал распоряжаться похоронами.

В тот же день, приехав домой, он свалился. Его тело горело огнем. Только три дня сопротивлялось его ослабевшее, усталое сердце. Не успели даже самые близкие люди узнать о его болезни, как Базаралы скончался.

Услышав о новой потере, Абай вышел внезапно из своего безразличного состояния и громко зарыдал. Долгое время он не мог остановиться. Дух его рухнул, ему казалось, что его неудержимо влечет в бездонную пропасть. Долгие дни охваченный ядовитой, немой скорбью, в этот миг он пожелал в последний раз излить свою горечь словами.

— Кругом ограблен я жизнью! Стою одинокий, как могила шамана. Кто у меня есть и что мне осталось? — преодолевая многодневную свою немоту, зашептал Абай невнятно. — О злосчастное время мое, какой толькой пыткой ты меня не терзало?.. Есть ли еще яд, коего я не отведал?.. Смотрите в сердце мое, есть ли живое место на нем?.. В чем вина моя, тяжкий грех, чтобы так страдать безысходно?.. Или много мне и того, что все еще бьется печальное мое сердце? — Горькие мысли, пробуждаясь в нем, пробуждали и его самого…

Какитай, не выдержав муки Абая, заплакал и, чтобы скрыть свои слезы, выбежал вон из юрты. Рядом с Абаем остался один Дармен, который не сводил с него глаз, пристально следя за каждым его движением. А Абай продолжал, все глубже погружаясь в свою печаль.

— В безлюдной и бездорожной степи росло одинокое дерево. Оно жило многие месяцы, долгие годы. С надеждой и радостью раскрывало оно свои листья навстречу каждой весне… Каждый год цвело оно, и цветы опадали, а семена его ветер уносил в широкий мир… Много раз желтели, сохли и облетали его листья. Но дерево жило и плодоносило вновь и вновь. Но вот однажды молния ударила в одинокое дерево и расщепила его. Огонь опалил его ветви, уничтожил листья и семена. Поверженное, обугленное, сухое, оно обратилось к высокому синему небу: «Чем виновато я и перед кем? Разве я растило и сеяло зло и беду? Вот настала кончина моя, только ты было ее свидетелем, и к тебе мое слово. Ты видело и расцвет мой и гибель мою. Необъятное, отвечай! Пусть я умру, но останется ли жить потомство мое? Взошла ли юная поросль от семян моих, которые ежегодно уносил ветер? Хоть одно из них прорастет ли на дне оврага, потянется ли к небу молодою своей вершиной и, когда придет срок, отдаст ли земле плоды свои? В каком краю и в какие времена зашумят листвою сады мои, осеняя цветущие луга? Будет ли петь на ветвях от семени моего рожденных деревьев сладкогласый соловей, воспевая вечное цветение? В тени садов моих созреет ли новая пора счастливой жизни?! — Так, озаренный внезапно вспыхнувшим вдохновением, говорил поэт со своей судьбой. И так же внезапно умолк.