Сомнения, искания и снова пробы, пробы дома, пробы на репетициях. Пока не уверят другие, не уверишься, что тот это голос. А уверят и уверишься — значит, разгадано тобой еще одно из «неизвестных», значит, еще легче теперь решить кроссворд. Самый звук, в смысле тональности его — высокий или низкий, исходящий из свободного или сдавленного горла, веселый или унылый, громкий или робкий, открывает заветную дверь в «образ». Так, например, девицу Перепелицыну в «Селе Степанчикове» я поняла только после того, как воспроизвела прескверный, зудящий, как буравчик, голосок, так долго и назойливо преследовавший мой внутренний слух.
В пьесе «Юность отцов» Б. Горбатова я играла «мадам Обломок». Полного слияния у меня с ней не произошло, но хоть относительно приблизиться к «образу» мне помог клочок ветхого кружева, которым на одной из репетиций случайно — а может быть, и нет? — я повязала голову. Что сообщило мне о «мадам Обломок» это кружево, истлевшее, расползающееся от каждого к нему прикосновения? Оно рассказало об одиночестве старой-престарой «прислуги», брошенной эмигрировавшими барами в пустом, холодном доме. Кружево напоминало собой, с одной стороны — объедок с барского стола (если оно было подарком), с другой — оно говорило об истлевшей жизни тех, кто бежал за границу, покинув родину.
Комсомольская молодежь занимает под общежитие брошенный беглецами дом. Начинается в нем новая, бурная молодая жизнь. Юность помогает отмерзнуть старухе. Кружево сбрасывается с головы «мадам Обломок» за ненадобностью. Оказывается, у «мадам Обломок» есть имя и отчество. С человеческим именем и отчеством, впервые за всю жизнь возникшим в обращении к ней, начала дряхлая женщина вторую, нет, именно первую свою жизнь. Так, значит, есть в ней силы, чтоб стать человеком, а не рабой, и хотя бы пшенной кашей без масла, но поданной на стол с материнской любовью, помогать молодежи строить новый мир.
В пьесе Л. Первомайского «Начало жизни» я играла крестьянку Домаху Чуб. Она приходит в комсомольскую коммуну за телом сына, убитого в схватке с белыми. Она хочет похоронить сына у себя «в садочке». О своем желании Домаха сообщает начальнику — старшему товарищу сына. Трудно на сцене выразить материнское горе сильно, но и так целомудренно, чтобы сценической эффектностью не оскорбить действительного материнского горя. Мне нужна была «база» для искренности. Быть может, повлиял на меня тургеневский рассказ о крестьянке, которая в горе все же доедала похлебку (ведь она «посоленная»). Да, вероятно, память предложила мне именно этот образ, и в диалоге с начальником сына «я» — Домаха Чуб разворачивала узелок, доставала еду и делилась хлебом-солью с собеседником. Оставшись одна, «я» доедала свой паек. Запах и вкус ржаного хлеба были неподдельны. Рядом с правдой хлеба невозможно было солгать.
В начале работы над ролью легче отрицать, чем утверждать. Отбрасывается все, что не «образ», оставляется то, что, как кажется, к данному «образу» подходит. Когда, по возможности, отринуто все, «образу» не подходящее, только тогда приходишь к возможности некоторых утверждений. Постепенно обозначаются психологические границы «образа».
Когда границы «образа» определены и отшвырнуто все, «образу» не присущее, остается только связать воедино все, что внутри, что неотъемлемо принадлежит «образу». Затем надо ждать, чтобы вступил в свои права и исполнил свои обязанности синтез. Он соединяет разрозненное. Он одаряет сценическое произведение целостностью, а актера «чувством целого».
Какой-то художник сказал, что ему долго надо смотреть на лист белой бумаги или кусок чистого холста, а потом достаточно только обвести карандашом то, что видится ему на этой белой бумаге или на чистом холсте, видится ему одному, чтобы сделать это видимым для тысяч.
О нет, художественное произведение рождается не тщеславием художника; жажда рождения — у всего, что созрело для жизни.