Выбрать главу

4‑й клиент

Так почему вы молчите?

Тамара

Тчем это вы себе ногоць так испорцыли?

4‑й клиент

Тамарочка, как же вы решаете?

Тамара

А вы цыш! (тише!)

4‑й клиент

Ну?

Тамара

Если Лольки не будет — я не прыду.

4‑й клиент

На что вам Лелька — не понимаю.

Тамара

Инатче меня не устраивает.

4‑й клиент

Ну, ладно, я ее позову. Придете?

Тамара

Руку не дзергайце!

4‑й клиент

Тамара, вы придете?

Тамара

Опустице пальцы в воду, грызжданин!

Эти «цы» вместо «ти» «дзе» вместо «де», «тче» вместо «че», «фш» вместо «шь» изменили не только мою речь, но и мое самочувствие и всю мою психику, изменили, хотя и сами-то они возникли от какой-то внезапной перемены в моем самочувствии.

Если поймешь роль хоть в одном миге ее жизни, то, значит, привит уже тебе ее «глазок». И все равно, через что: через звук ли голоса, через особый ритм физического движения, через специальное ли произнесение букв, но если поймешь часть, — поймешь постепенно и все в роли. Ухвачено звено, которое даст тебе когда-нибудь владение всей цепью. Долго ли, коротко, но уяснится тобой весь ход мыслей, весь строй характера «образа», обозначится четко магистраль волевого движения, разоблачится сквозное желание и сквозное действие. Основное желание маникюрши Тамары — властвовать над поклонниками. Вся воля Тамары направлена на осуществление этого желания.

Тамара (перед зеркалом мажет губы и напевает).

«Сильва, ты меня не любифш,

Сильва, ты меня погубифш».

И поет и красит рот — все только для того, чтоб властвовать, чтоб покорять, чтоб множить поклонников, рабов ее — Тамариной красоты.

В этом образе, как и во всякой роли, я жила двойной жизнью. Как Тамара, я ощущала себя «неотразимой», была предельно удовлетворена своим женским всемогуществом. Как актриса и человек, я срывала с Тамары маскарадную маску самообольщения и обнажала убожество ее души, делала очевидным искалеченное ее сознание.

Изредка, но еще до сих пор встречаю людей, которые помнят Тамару и относятся к ней, как к бывшей на самом деле, как к живой. В глазах людей при этом мелькает «смешинка».

В сегодняшний день врагов надо выражать иначе, чем вчера, меняется температура отношения к врагу.

Вот, например, Улиту когда-то я изображала не щадя, а все же зрители чувствовали, что Улита — страшный сон нашего прошлого, исчезнувший с рассветом: вместе с тяжким чувством зрители вновь  оценивали, как далеко ушла от них тьма крепостного права, какие светлые перспективы открываются пред ними сегодня.

Театр имеет силу напоминать минувшую судьбу родной земли. И это нужно делать, чтобы зрители больше ценили достигнутое. Театру нужно угадать, под каким углом пьеса прошлого отразится сейчас, — тогда театр получает возможность выставить творение классика на «всенародные очи» и вновь обрадовать зрительный зал не только художественной красотой неувядаемого творения, но и его идейной силой, силой «старого, но грозного оружия».

Пьеса классика, поставленная театром в новом ракурсе, и сам классик, как живой современник, становится рядом с людьми сегодняшнего дня.

Помню Ивана Михайловича Москвина в спектакле «Смерть Пазухина». Премьера состоялась в 1914 году. (Я играла в этом спектакле Леночку Лобастову.) Особенно ярок Пазухин — Москвин был в последний момент спектакля, когда, обезумев от свалившегося ему на голову богатства, сгребал он к себе деньги и вещи, повторяя одни и те же слова: «Все это мое! И это мое, и это мое — все мое!» (Слово «мое» Москвин произносил на «о»).

И в 1914 году Москвин не жалел красок и силы своего артистического дарования, чтоб выпукло передать произведение великого сатирика.

Лет через двадцать я как зрительница пришла на «Пазухина». И снова услышала москвинско-пазухинское: «Все это мое! И это мое, и это мое — все мое!»

Но разница по сравнению с первыми спектаклями была огромная — и в Москвине и в зрительном зале.

Если в 14‑м году Москвин говорил об одном купце Пазухине, только об одном, то в 30‑х годах, оставаясь одним купцом Пазухиным, Москвин сражался с собственничеством, стяжательством, корыстью всех купцов Пазухиных. По-другому, совсем иначе, чем в 14‑м году, ощущал себя на сцене Москвин в 30‑х годах. По-другому чувствовал он людей в зрительном зале. По-другому нес эстафету художника. Смотрел вместе со зрителями на прошлое с точки зрения достижений настоящего и великих целей будущего. И Щедрин зажил среди советских людей, зажил потому, что и актеры на сцене и каждый человек в зрительном зале (кто меньше, кто больше) ощутили уже светлый смысл слова «наше» вместо пазухинского «мое!».